Согласно позднейшему рассказу Гени, вечером того же дня Анатолий говорил дедушке, что революционный большевистский режим высвободил бешеную энергию в средних слоях населения и что иная, современная модификация этого режима эту энергию стала душить. Дедушка возражал. Конспект этой беседы таков:
Дедушка: Активность, о которой вы плачете, так же косна, как наша замечательная пассивность. Ни в том, ни в другом нет личностного бытия, нет индивидуального сознания. Вот сами вы, Анатолий Юлианович" такого в беспамятстве наворотили, что и подумать было страшно. Так вы и не думали, ведь победа была ваша. А как остановили вас, так страшно стало, и - опять не думаете. Никто из вас не думает - ни те, кто жаждет реванша, ни те, кто молит о передышке, ни те, кто лишь слабо надеется выжить. Но если это случится и вы выживете, то тогда придет к вам самое страшное - тогда окажется, что вам не о чем будет говорить, а другим будет нечего о вас говорить. И дети ваши будут жалки (если они у вас будут), ибо из-за отсутствия в вас бытия в них не будет ничего. Даже ужаса вашей жизни не будет. С ними - просто ничего не случится.
Анатолий: Мне стыдно за тех, кто хочет только выжить…
Дедушка: Чепуха, мой дорогой, чисто русская чепуха! Здесь всегда стыдятся за другого. Стыд за другого стал формой нашего самосознания. В 1918-м я пришел на лекцию Василия Васильевича, которого очень любил еще по прежним петербургским встречам. После лекции он еле отбился от дам и барышень, и мы прошлись немного. Как дошли до Гагаринского, так он остановился вдруг и мне: "Так вы, конечно, считаете, что я с ними суров, нелюбезен, высокомерен, да? Так нет же, - говорит, - я их люблю. Да только их вовсе не интересует, что я им рассказываю. Они мной восторгаются и за меня же стыдятся". "Так чего же, - спрашиваю, - стыдиться?" - "А я вам расскажу. Одна такая барышня, давно еще, все меня целовала, ласкала и приговаривала: "Я обожаю вас, чудного, замечательного, но мне все равно за вас отчего-то стыдно". "Да отчего же?" - спрашиваю, а самому горько и мутно. Я оттого и вспомнил о Василии Васильевиче, что вы, Анатолий, как та барышня, вы о себе не думаете, а оттого и другого не видите".
Анатолий: И этой переулочной мудростью вы начиняете Нику, нашего удивительнейшего, смешнейшего Нику!
Дедушка: Нет. Это - для вас, а не для Ники. У Ники слишком велика способность к незаинтересованной имитации жизни. Я не шучу, ведь все происходящее не только страшно, но и - забавно. Пройдет года два, и он превратится в своего человека. А страшнее этого ничего и быть не может.
Анатолий: Нет! Никогда он не станет их человеком!
Дедушка: А не все ли равно - их ли, вашим ли, Роберта, Гарика? Он не должен стать своим ни для кого. Понятно?
Глава шестая: 14-го июля 1938 г., 4-5 вечера
Найти и записать этот кусочек оказалось чрезвычайно трудно. Главное - пришлось пожертвовать по ей мере двумя версиями дворовой легенды о Фиолетовом экспрессе, на котором якобы Ника от Москвы доехал прямо до Мадрида. На самом же деле они ехали без пересадки до Берлина, а оттуда другам поездом до Парижа. В Мадриде Ника вообще никогда не был.
Это начало происходить где-то после полудня. Ника находился именно в том состоянии, которое Роберт называл "полной недосягаемостью себя для себя самого". После обеда у него заболел живот, но не настолько, чтобы можно было пожаловаться дедушке. Он выглянул на улицу - никого, кроме жуткого яркого солнца. Вернувшись, он обнаружил - на этот раз без всякой радости, - что дома буквально никого не было. Он положил голову на покрытый клеенкой стол. В столовой с одним высоченным окном, выходившим на глухую стену соседнего двора, было необычно темно. Нике вдруг захотелось горячего чая. Он поднял голову и… увидел дедушку. Тот сидел прямо, спиной к окну, немного откинувшись, с руками, сложенными на коленях. Он не смотрел на Нику. Нике почему-то стадо холодно в затылке. И такой это был разговор.
Ника: Дедушка, мне сейчас противно.
Дедушка: Ничего, посидишь в холодке немного, а потом выйдешь на улицу, и все пройдет.
Ника: Дедушка, мне сейчас совсем противно. И живот здесь совсем ни при чем. Это оттого, что я вчера, при гостях, очень смешно про дьякона рассказывал. Я, конечно, не такой талантливый, как Роберт… но я сам чувствую, что в присутствии других начинаю говорить, как многие другие очень уж развитые дети - так, чтобы взрослым нравилось и вообще всем…
Дедушка: А что именно говорил Роберт по этому поводу?
Ника: [Он сказал, что он и я скоро станем образцово-показательными мальчиками, которыми будут гордиться не только их отверженные семьи, но и вся страна. Он сказал позавчера: "Такие, как мы, - нужны, а будем нужны еще больше. Нас никому не придется учить, как говорить. Мы сами всех, к черту, научим (извини, дедушка), а когда придет время и нам быть убитыми - ведь война на носу, и это не вилами по воде писано, - то мы уже будем мертвы, мертвее гробовых гвоздей. Так что этого и не заметим".
Дедушка: Боюсь, что Роберт прав. Если так начинают говорить дети" которым и тринадцати нет, то, пожалуй, внутри уже выхода нет.
Ника: Что значит "выхода внутри", дедушка?
Дедушка не ответил, а только потрогал лоб двумя пальцами левой руки. В затылке у Ники стало еще холоднее. По столовой плыли темные клочья облаков ("Малярия начинается", - с ужасом подумал Ника).]
Дедушка: Посмотри, пожалуйста, который час, Ника.
На кухонных ходиках было без двадцати пять.
Ника: Дедушка, мне очень зябко. Давай, я быстро сделаю нам чай.
Дедушка: Нет. Будет еще время чаю напиться. Ты сейчас, пожалуй, пойди на улицу. Как раз время приспело. Да и теплее - постоишь на солнышке у подъезда. Иди, пожалуй, но сперва поцелуй меня.
Ника поцеловал дедушку в щеку. Тяжело и долго сходил по каменной лестнице. Дверь подъезда не хотела открываться.
На залитом солнцем, узком и наклоненном к ограде строительства Дворца Советов прямоугольнике Третьего Обыденского - никого не было.
Глава седьмая: 14-го июля 1938 г., 5-7 вечера
Солнце заливало это пространство, оставляя в чернильно-черной тени двери и часть паперти Ильи Обыденского. Ника увидел, как из этой черноты буквально "выделилась" фигура человека. Но что за фигура! Даже если бы на груди и спине у него было по ярлыку с надписью "иностранец", то и тогда факт его принадлежности к этой престранной группе живых существ не сделался бы очевиднее. На нем были бриджи, клетчатые чулки, огромные желтые туфли, толстенный джемпер, твидовый пиджак с большими карманами и вязаная темно-коричневая шапочка с тугим малиновым помпоном на макушке. Светло-рыжие брови, темно-рыжие усики и торчащие веснушчатые уши довершали "образ дикости" (по выражению Ники). Человек подошел к Нике и ровным голосом заговорил…
Человек: Ну, вышел все-таки?
Ника: Да, добрый день, но я… собственно, я только что вышел… Я себя не очень хорошо чувствую, по правде сказать. И я очень хочу горячего чая.
Человек: Будет время чаю напиться. Нам бы надо с тобою пройтись, отсюда - до Белорусского вокзала, да? Но понимаешь, Ника, нам бы лучше этого не делать вместе. Так будет удобнее.
Ника: Простите, пожалуйста, но это… обязательно?
Человек: О нет, нет! Кто сказал слово "обязательно"? Просто - как нас любил поучать Георгий Иванович - надо крайне остерегаться слов, которые потом могут оказаться ложью. Так что лучше нам будет пройтись до Белорусского вокзала каждому в одиночестве и, как говорится, наедине со своими собственными мыслями. Как дойти - ты прекрасно знаешь. Затем иди прямо к платформе номер четыре, через международный салон. Если остановят, отвечай по-немецки, что путешествуешь со своим дядей Фредериком. Запомни -Фредерик (не Фридрих!). Я буду уже там и предупрежу дежурную по международной детской комнате.
Ника: Но меня могут… задержать где угодно?