Личиной божества прикрылись вы, "чистые": в личине этой укрылся ужасный кольчатый червь ваш.
Поистине, обманываете вы, "созерцатели"! Самого Заратустру одурачили вы некогда божественной личиной своей: не распознал он змеиных колец, под ней таящихся.
Некогда возомнил я, что некая божественная душа участвует в играх ваших, вы, поклонники чистого познания! Считал я тогда, что нет лучшего искусства, нежели ваше!
Даль скрывала от меня змеиные нечистоты и мерзостное зловоние, и не знал я, что хитрость ящерицы похотливо извивается там.
И подошел я ближе к вам: и день наступил для меня, а теперь наступает он и для вас - кончились любовные похождения месяца!
Взгляните! Стоит он, застигнутый на месте, бледный, перед утренней зарей!
Ибо уже грядет пылающее солнце, к земле приближается любовь его! Любовь солнца - невинность и желания созидающего!
Взгляните, как нетерпеливо поднимается оно из-за моря! Разве не чувствуете вы жажды и горячего дыхания любви его?
Морем жаждет упиться оно и в свою высь поднять глубину его: и тысячью грудей поднимается к нему море.
Ибо море хочет, чтобы солнце целовало его и упивалось им; оно хочет стать воздухом, и высотой, и стезей света, и самим светом!
Поистине, подобно солнцу, люблю я жизнь и все глубокие моря.
И вот что называю я познанием: чтобы все глубокое поднялось на высоту мою!
Так говорил Заратустра.
Об учёных
Однажды, пока я спал, овца подошла и съела венок из плюща с головы моей; съела и сказала: "Заратустра не ученый больше".
И проговорив это, она в пренебрежении ушла. Один ребенок рассказал мне об этом.
Люблю я лежать здесь, где играют дети, у разрушенной стены, среди чертополоха и красных маков.
Я все еще ученый для детей, и для чертополоха, и красных маков. Невинны они даже в злости своей.
Но для овец я уже перестал быть ученым: так угодно судьбе моей - да будет благословенна она!
Ибо правда такова: ушел я из жилища ученых, и еще хлопнул дверью.
Слишком долго сидела голодной душа моя за их столом: не научился я познавать, подобно им, - с той же ловкостью, с какой щелкают орехи.
Свободу люблю я и чистый воздух над свежей землей; лучше я буду спать на воловьих шкурах, чем на их званиях и почестях.
Слишком горяч я и потому сгораю от собственных мыслей: часто захватывает у меня дыхание. И тогда необходимо мне вырваться на простор, прочь из всех этих запыленных комнат.
Но они прохлаждаются в тени: во всем они хотят быть только зрителями и остерегаются сидеть там, где солнце раскаляет ступени.
Подобно уличным зевакам, что стоят и глазеют на прохожих, ждут и они, и глазеют на мысли, придуманные другими.
Если дотронуться до них, то поднимается пыль, как от мешков с мукой; кто бы мог подумать, что пыль эта - от зерна и золотых даров нивы?
Когда выдают они себя за мудрецов, меня знобит от их ничтожных истин и изречений; и часто мудрость их отдает таким смрадом, словно ее породило болото; и, поистине, я даже слышал уже, как лягушки квакали в ней!
Ловки они, и искусны их пальцы: что моя простота рядом с их изощренностью! Все могут они - шить, вязать, ткать: вот и вяжут они чулки для духа!
Они - прекрасные часовые механизмы: нужно только вовремя заводить их! Тогда они безошибочно показывают время, производя при этом деликатный шум.
Подобно мельницам и ступам, работают они - только успевай бросать в них зерно! Уж они-то сумеют перемолоть его и превратить в белую пыль.
Каждый зорко следит за движением пальцев соседа своего, и не слишком доверяют они друг другу. Изобретательные на маленькие хитрости, они поджидают тех, чье знание прихрамывает, и подстерегают, подобно паукам.
Я видел, с какой осторожностью приготовляют они яд: при этом всегда надевают стеклянные перчатки на пальцы свои.
И в поддельные кости умеют они играть: и играют с таким жаром, что их прошибает потом.
Чужды мы друг другу, и их добродетели мне даже противнее, чем лукавство и фальшивые игральные кости.
И когда я жил среди них, жил я над ними. И за это они не любили меня.
Они и слышать не желают о том, чтобы кто-нибудь ходил над их головами; и потому между мной и собой, над головами своими, они наложили дерева, земли и мусора.
Так заглушили они шум шагов моих: до сих пор хуже всего меня слышали самые ученые из них.
Все ошибки и слабости людские проложили они между собой и мной: черным полом называется это в их домах.
Но невзирая на это, я со своими мыслями продолжаю ходить поверх их голов; и пожелай я идти путем своих заблуждений, то и тогда оказался бы я выше.
Ибо люди не равны: так гласит справедливость. И то, чего я желаю, они не смеют желать!
Так говорил Заратустра.
О поэтах
"С тех пор, как я лучше знаю тело, - сказал Заратустра одному из учеников своих, - я говорю о духе лишь в переносном смысле; и все "непреходящее" - тоже всего лишь символ".
"Я уже слышал это от тебя однажды, - отвечал ученик, - и тогда ты еще прибавил: "А поэты слишком много лгут". Почему сказал ты, что поэты слишком много лгут?"
"Почему? - повторил Заратустра. - Ты спрашиваешь почему? Я не принадлежу к тем, кого можно спросить обо всех их "почему".
Не вчера началась жизнь моя! Давно уже пережил я основания мнений своих.
Пришлось бы мне быть бочкой памяти, если бы таскал я с собой все свои основания!
Хранить свои мнения - уже и этого слишком много для меня; а сколько птиц уже улетело!
И среди них в голубятне моей есть какая-то залетная, не знакомая мне; она дрожит, когда я кладу на нее свою руку.
Так что же однажды сказал тебе Заратустра? Что поэты слишком много лгут? Но и сам Заратустра - поэт.
Теперь веришь ли ты, что сейчас он сказал правду? Почему веришь?"
Ученик отвечал: "Я верю в Заратустру". Но тот покачал головой и улыбнулся.
"Вера не делает меня праведным, - сказал он, - тем более вера в меня.
Но положим, кто-нибудь сказал всерьез, что поэты много лгут: он был бы прав - мы слишком много лжем.
Мы очень мало знаем и плохо учимся: потому и должны мы лгать.
И кто из нас, поэтов, не разбавлял вина своего? Сколько ядовитых смесей было приготовлено в погребах наших; много там происходило такого, чего нельзя описать.
И поскольку мы мало знаем, нам по душе нищие духом, особенно когда это - молоденькие женщины!
А также падки мы до всего, что вечерами рассказывают старые бабы. Это называем мы в себе вечной женственностью.
И как будто существует некий тайный, особый ход к знанию, который непроходим для тех, кто чему-нибудь учится, то и верим мы в народ и в "мудрость" его.
А вот то, чему верят все поэты: если, лежа в траве или на уединенном склоне горы, навострить уши, то постигнешь нечто такое, что находится между небом и землей.
И когда на поэтов находят приступы нежности, они убеждены, что сама природа влюблена в них.
И что она тихонько подкрадывается к ним и нашептывает им что-то таинственное, а также любовные, льстивые речи: этим они гордятся и чванятся перед всеми смертными!
О, как много вещей между небом и землей, о которых позволяют себе мечтать только поэты!
И тем более о том, что сверх небес: ибо все боги суть символы и хитросплетения поэтов!
Поистине, всегда влечет нас ввысь - в царство облаков: на них усаживаем мы наши пестрые чучела и называем их богами и Сверхчеловеком.
Благо, довольно легки они для этих седалищ - и эти боги, и Сверхчеловек!
О, как устал я от всего неосуществленного, что непременно желает стать событием! О, как я устал от поэтов!"
Пока говорил Заратустра, сердился на него ученик, но молчал. Замолчал и Заратустра; а взор его был обращен вовнутрь, и казалось, что глядел он куда-то вдаль. Наконец он вздохнул.
"Я - от нынешнего, и я - от минувшего, - сказал он, - но есть во мне нечто и от завтрашнего, и от послезавтрашнего, и от грядущего.
Я устал от поэтов, старых и новых: слишком поверхностны для меня все эти мелкие моря.
Недостаточно глубоко проникала их мысль: оттого и чувство их не достигало самых основ.
Немножко похоти, немножко скуки - таковы еще лучшие мысли их.
Для меня переливы мелодий их арф - призрачное мимолетное дуновение; что знали они до сих пор о страстном пылании звуков?
К тому же они недостаточно чистоплотны: они мутят воду, чтобы казалась она глубже.
Они любят выдавать себя за примирителей: но для меня они всегда останутся посредниками и подтасовщиками, половинчатыми и нечистоплотными!
Ах! часто забрасывал я сеть в море их в надежде на хороший улов; а вытаскивал всегда лишь голову какого-нибудь древнего божества.