Всего за 104.9 руб. Купить полную версию
Но медленно восходит и для него, как солнце из-за тучи, вселенская Церковь, Ekklesia, из-за иудейской церковной общины, qahal. В притчах Матфея о царстве небесном, Церковь – школа земная этого небесного царства. Здесь же, раньше чем у всех остальных Евангелистов, появляется и самое понятие Церкви. Церковнейший из них – Матфей. И Церковь это поняла: сразу и навсегда полюбила его больше, и поставила выше всех Евангелистов, выше самого Петра-Марка, – на первое место.
Мудро утишает буйную львиную стремительность Марка ангел Матфея, Телец. Медленно и осторожно, как тяжелоступный вол, влечет он, в веках и народах, по всем колеям земным, грязным, иногда и кровавым, колесницу Господню, Церковь, и довлечет до Конца.
XIV
Марк Иисуса видит, Матфей – слышит. Столько у него речей Господних и с таким звуком "живого, неумолкающего голоса", как ни у одного из Евангелистов. Что Иисус делал, мы узнаем от Марка; что говорил, от Матфея. Слишком длинные речи, как Нагорная проповедь или Горе Фарисеям, не могли, конечно, целиком сохраниться в памяти слышавших; Матфей слагает их заново и, может быть, в новом порядке, из отдельных, до него записанных слов, logia. Но когда читаешь, – кажется, что слышишь их прямо из уст Господних, именно так и в таком порядке, как говорил их Иисус, потому что, кроме Него, никто не мог бы сказать это самое прекрасное и сильное, самое нечеловеческое, что было когда-либо сказано на языке человеческом.
XV
Новым, открытым и светлым, нетаинственным кажется на первый взгляд Матфеев дом, по сравнению с Марковым. Но, вглядевшись, видишь и в нем досиноптический источник Q – темное в светлом доме, окно в глубокую, древнюю – может быть, древнейшую, чем у Марка, Галилейскую ночь Иисуса Неизвестного.
XVI
Лучше всех Евангелистов мы знаем Луку. Этот не прячется, созвав гостей на брачный пир, не уходит из дому; как любезный хозяин, встречает их на пороге и самому Жениху представляет, – в том числе и нового гостя, едва ли даже в брачной одежде, – "сиятельнейшего" Феофила, своего покровителя, судя по титулу, clarissimus, важного римского чиновника, сенатора или проконсула. "Врач возлюбленный" (Кол. 4, 14), Лука – вероятно, антиохиец, так же, как сам Феофил, может быть, его домашний врач, вольноотпущенник (Lukas от Lucanus – частое для рабов, уменьшительное имя), получивший римское гражданство, кажется, недавний язычник, чистейший, без капли иудейской крови, эллин, широко открывающий двери христианства всем язычникам-эллинам, так же, как его учитель, Павел. Лучше всех Евангелистов, лучше Иосифа Флавия, пишет он по-гречески; любит красноречие; посвящение Феофилу – совершенный греческий период, образец словесного искусства древних; подражает Фукидиду и Полибию, "отцу всемирной истории".
Первый Евангелист всемирный, "кафолический", – Лука. Только у него семьдесят учеников Господних соответствуют семидесяти племенам в Книге Бытия – всему человечеству, так же, как двенадцать Апостолов – двенадцати коленам Израиля; и родословная Христа восходит не к первому Иудею, Аврааму, а к Всечеловеку, Адаму.
В самом начале книги, шестерным синхронизмом – исторической одновременностью (Тиберий, Пилат, Ирод Филипп, Ливаний, Анна и Каиафа) – вдвигает Лука Евангелие во всемирную историю, – из вечного "сегодня" – во "вчера" и "завтра", в продолжение времен, соглашаясь тем самым на отсрочку Конца. Против Маркова-Петрова "тотчас", здесь уже "не тотчас – не скоро конец" (21,9): "человек, насадивший виноградник, отлучился на долгое время" (20, 9). Чувство неподвижной вечности заменяется чувством движения во времени; слишком страшное "есть" – успокоительным "было" и "будет"; слишком трудная победа над временем – более легкой победой над пространством. Маленькое Галилейское озеро раздвигается в великое Средиземное море. Как бы все христианство садится, вместе с Лукою-Павлом, на корабль, плывущий в Рим-мир. Всюду будет проповедано Евангелие, и только тогда – Конец – вечность.
XVII
Если не во всем, то во многом, переход от Марка и Матфея к Луке – спуск в долину с горных высот: воздух сразу теплеет, густеет, застилается дымкой исторических далей. Запах земли слабеет. Сам Лука от нее уже далек: смешивает Палестину с Иудеей; думает, что можно пройти из Капернаума в Иерусалим, "между Самарией и Галилеей": стоит только взглянуть на карту, чтобы понять, что это не более возможно, чем пройти из Парижа в Мадрид между Германией и Францией. Вместо южных, плоских, глиняных или каменных крыш, здесь – черепичная или кирпичная, северная, должно быть, с уклоном для стока дождевой воды; вместо открытых, для покойников, носилок, – гробы; вместо мелкой, медной римской монеты, – серебряная. Слишком иудейский, Марков и Матфеев спор об очищении Лукою выпущен, как ненужный и нелюбопытный эллинам. Слов и собственных имен еврейских он избегает (ни Гефсимании, ни даже Голгофы), может быть, отчасти, по классическому вкусу к общему, вместо частного, к белому цвету мрамора, вместо пестрых цветов.
Самый вообще классический, эллинский из всех Евангелистов – Лука. Слишком быстрые движения Марка замедляет он, как бы торжественным ладом древних священнодействий. Иерихонский слепой уже не скидывает верхней одежды одним движением и не вскакивает, чтобы подойти к Иисусу. Сам Иисус в Гефсимании уже не "падает (лицом) на землю", а только "преклоняет колени". Римские воины уже не плюют Ему в лицо (что сказал бы Феофил?) и не бичуют Его. Бегство учеников пропущено (что сказала бы Церковь?). И, кажется, руку бы себе Лука отрубил, но не написал бы, как Марк, о Сыне Божием: "Вышел из Себя – сошел с ума".
Жесткое смягчает, шероховатое сглаживает, как бы древним, эллинским, и новым, церковным, елеем умащает все. Лен перед тканьем, во дни Гомера, чтобы придать складкам одежды большую мягкость и гладкость, насыщался елеем. Что-то в Луке напоминает этот "елейно-лоснящийся лен".
XVIII
"Сам уже не видит и не слышит, – только вспоминает, что другие видели и слышали, или только догадывается, как было – могло быть. Где-то, между Марком и Лукою, мы теряем Иисуса Человека из виду, разлучаемся с Ним навсегда, или на очень долго, до второго Пришествия; перестаем знать Его "по плоти".
Третье Евангелие наиболее "книга" из трех синоптиков, наиболее написанное – не сказанное – не сказуемое вечно "живым, неумолкающим голосом".
XIX
Зрительный образ убийцы, говорят, запечатлевается иногда в мертвом зрачке убитого. Сила ненависти больше ли, чем сила любви? Зрительный образ любимого не запечатлевается ли иногда и в мертвом зрачке любящего?
Кажется, образ Иисуса Человека – "какой Он из Себя" – все еще горит в зрачке Марка-Петра, и в мертвом – живой, а в зрачке Луки уже потух.
XX
Так во многом, но не во всем. Есть и у Луки темное в светлом доме, окно – досиноптический, общий с Матфеем, первоисточник, а также и свой собственный (Sonderquelle). Но, если он его находит в чужой памяти – в предании, то, конечно, только потому, что раньше нашел в своем же собственном сердце.
Кое-что знает Лука об Иисусе, чего не знает никто из Евангелистов, никто из людей. И не слыша, слышит, не видя, видит. "Блаженны не видевшие" – это и о нем сказано. Знает он один, почему Господь не говорит: "блаженны нищие духом", а просто: "блаженны нищие", и за что "низложит сильных (царей) с престолов и вознесет смиренных, алчущих насытит, а богатых отпустит ни с чем" (1, 52–53). Знает, чего тогда не знал, да и теперь, кажется, не знает никто, – чем дороже пастуху одна пропавшая овца остальных девяноста девяти, и почему об одном кающемся грешнике больше радости на небесах, чем о девяноста девяти праведниках; и почему только для блудного сына отец заколает тельца; и почему только блудница готовит к погребению тело Господне, и раньше всех увидит Его, воскресшего; и почему будет с Ним в раю, первый из людей, разбойник.
XXI
Странная любовь у Луки к "падшим и отверженным личностям", – удивляется кто-то из критиков, как будто у самого Иисуса не такая же странная любовь. Лучше понял Данте: "scriba mansuetudinis Christi, милосердия Христова писец", Лука.
Мир на милости созиждется.
Mundus per gratiam aedificabitur.
Этот чудно-подлинный аграфон – как будто прямо из Луки – из уст Господних.
XXII
"Много говорит у Луки Иисус на кресте, а у Марка – молчит; не вернее ли так?" – спрашивает тот же критик. Может быть, и вернее; но, если бы Лука не подслушал, пусть не ухом, а только сердцем: "ныне же будешь со Мною в раю", – насколько беднее и страшнее был бы наш бедный и страшный мир!
"Радуйся, Благодатная", – он и это подслушал; знает он один, что значит "Матерь Божия". Трое Евангелистов знают Отца и Сына; только один Лука знает Мать.