Он работает в городском управлении контролером продовольственных товаров. Хотя по специальности врач.
Она посмотрела на него с интересом: — Это что же, своего рода репрессия?
— Я, собственно, сам не знаю, — хмуро протянул Хольт; как и всегда при расспросах об отце, им овладели неуверенность и смущение. — Отец долго жил в тропиках, потом преподавал медицину в Гамбургском университете и в институте тропических заболеваний. Моя мать — из семьи фабрикантов. После женитьбы отец поселился в Леверкузене. Там он занялся исследованием возбудителей болезней или еще чем-то в этом роде. А. потом ему предложили другую работу, по-видимому… военного назначения. Отец наотрез отказался и вынужден был уйти. Он так и не нашел другой работы. Мать развелась с ним, насколько я понимаю, по этой же причине… Его объявили политически неблагонадежным. Должно быть, он отчаянный упрямец. Предпочитает голодать…
— По всему видно, — заметила Ута, — ваш отец человек с характером.
Хольт окончательно смешался.
— Да, собственно… — начал он, но она не дала ему договорить:
— Почему же вы с ним не живете?
— Опекунский суд лишил его отцовских прав. Да и мне это в сущности ни к чему. Я предпочитаю чувствовать себя независимым! Потому-то я и уехал от матери. Того, что называется семьей, у нас все равно не было — и раньше тоже. Отец только и думал о своей работе. Ну а мать — она много моложе — вечно возилась с гостями или сама где-то пропадала. Я убежал из дому, но меня вернули с полицией. Этой весной мать наконец согласилась меня отпустить. Предполагалось, что я поеду к дяде в Гамбург, он член наблюдательного совета крупной табачной фабрики. А потом мать устроила меня сюда в пансион. Она каждый месяц присылает мне деньги, ей это не трудному нее большое состояние. — Он замолчал и теперь спрашивал себя: зачем я ей все это рассказываю?
— Уж не ищете ли вы у меня тепла и уюта, материнского участия?
— Вам, видно, нравится надо мною подшучивать, — сказал он с упреком. — Если я надоел вам, скажите прямо, я уйду. Быть может, у вас есть близкий человек, которому вы можете довериться, а мне…
— Что вы, что вы, с вами уж и пошутить нельзя! Странный вы человек, — продолжала она, словно рассуждая вслух. — Визе рисовал мне вас этаким бесшабашным малым… А ведь вы с вашей сверхчувствительностью мало подходите под это определение.
— Визе меня не знает, — бросил Хольт презрительно и тут же спохватился: значит, она спрашивала о нем у Визе. — Изводить учителей и кривляться — это одно…
— А вторая душа, что живет у вас в груди, ищет отдушины у Визе, и Визе играет ей «Преподнесение серебряной розы», хотя в клавире это звучит отвратительно! — Она рассмеялась. — Меня, однако, радует, что со мной вы не кривляетесь. Жалуйте же меня и впредь своим доверием. Но научитесь не обижаться на шутку. По-моему, вам только полезно, чтобы над вами шутили.
Ута поднялась с шезлонга и подошла к перилам балкона. Прислонясь к ним, она продолжала:
— Но если вы думаете, что я счастливее вас… — Она замолчала. А потом закончила, словно сама над собой подшучивая: — …то вы находитесь в приятном заблуждении. — Ветер, игравший ее волосами, бросил ей в лицо шелковистую прядь. — Разумеется, когда у меня на исходе карманные деньги, я могу, как вы трогательно выразились, «довериться» маме! — Опять она шутила. — Но ведь все это пошлые житейские мелочи… Погодите-ка! — Она взяла в комнате какую-то книгу и снова уселась в шезлонг. — «Во всем же, что нам дорого и насущно важно, — прочитала она вслух, — мы несказанно одиноки».
Он разобрал на корешке название книги: Рильке, Письма. «Во всем, что нам дорого и насущно важно… несказанно одиноки», — мысленно повторил Хольт.