Потом попросил: — Рифму на…
— Спать! — крикнул Вольцов.
— Жрать! — подсказал кто-то из угла.
Киндхен быстро управился, прочел стишок вслух и заработал аплодисменты. Хольт поспешил вызубрить зарифмованные строки. А Киндхен, почуяв барыш, сказал:
— Если ему на каждый вечер требуется стишок и вы закажете их мне оптом, я за семь штук, так и быть, скину тридцать процентов. Это вам встанет… пятнадцать сигарет в неделю.
Снова Хольт и Феттер поднялись к Ревецкому.
— Слетает ночь, — начал Хольт, — мерцают звезды, луна струит свой кроткий свет.
Лицо Ревецкого просияло. Хольт продолжал:
— В родном краю мамаша слезы роняет на сынка портрет.
— Восхитительно! — простонал Ревецкий. — Божественно!
Хольт мучительно силился вспомнить следующую строку.
— Спи сладко, как под отчей крышей, уж кончил колокол звучать.
Брови Ревецкого дрогнули. Хольт продолжал:
— Поможет пусть тебе всевышний спокойно спать и славно…
Унтер-офицер Бек заржал, Ревецкий крикнул:
— Феттер! На колени! Лицом к Мекке! А теперь войте, как дервиш: алла-ил-алла!
Феттер, воздев руки, затянул:
— Алла-а-а-иль-алла-а-а-а!
Хольт смотрел то на Ревецкого, лицо которого светилось неизъяснимым восторгом, то на Феттера, имевшего довольно жалкий вид, то на Бека, чуть не лопавшегося от смеха, — он зажал руки между колен и, обессилев, квохтал:
— Караул!.. Сейчас в штаны напущу!
Хольт сказал потом Вольцову:
— Мне велено приходить каждый вечер. Обязан я?
— Нет, не обязан, — ответил Вольцов. — Можешь жаловаться, и тебе наверняка скажут, что ты прав. Но я советую тебе трижды подумать. Унтеры не простят, что ты их лишил такой потехи.
И Хольт не пошел жаловаться, хоть и презирал себя за это. Ревецкий даже показал этот спектакль унтерам штабной роты. А Киндхен изо дня в день поставлял новые молитвы, первая часть которых становилась все сентиментальное, а вторая — все более непристойной. Наконец Ревецкому это наскучило, и он объявил, что вновь намерен вести жизнь «богохульную и беспутную».
Штабс-ефрейтор Киндхен, как умел, утешал Хольта:
— Ты же имеешь среднее образование. После войны сделаешься театральным рецензентом, поедешь в город, где Ревецкий служит в театре, и напишешь в газете: «Алоис Ревецкий — актер весьма посредственный, не обладает должными изобразительными средствами, чтобы вдохнуть жизнь в мало-мальски серьезную роль». А затем ты его докапаешь: «Ревецкий вновь доказал, что является весьма сомнительным приобретением для театра, дирекции не следовало его ангажировать». У меня дома, знаешь, небольшая фабрика, а наш майор, этот Рейхерт, сволочь такая, однажды загонял меня до полусмерти. По специальности он коммивояжер. Вот я его после войны…
И он в который раз принялся расписывать, как он после воины отомстит командиру.
Лейтенанту Венерту, командиру учебного взвода, недавно минуло двадцать один год. Белокурый и синеглазый, высокий и стройный, он тщательно следил за собой, и его черный мундир с серебряным черепом на петлицах был всегда безукоризненно вычищен и отутюжен. Он часто говорил о себе: «Я солдат до мозга костей!» или: «Я политический солдат… Для нас, пламенных национал-социалистов, существует только один закон — верность фюреру!» Он вообще любил поговорить: «Лучшую свою черту — нордическую твердость — германский народ променял на чечевичную похлебку романского гуманизма. Фюрер расторг эту гибельную для нас сделку. Пусть вновь в полную силу зазвучит девиз: наша честь — в верности! Это я и называю возрождением Германии». И он не только любил говорить, но говорил удивительно гладко. Часто он цитировал «Майн кампф», но еще чаще «Миф XX столетия» Розенберга.