— Вы не под бомбежкой ли побывали?
— Так точно!
— В Ваттеншейде?
— Так точно!
Готтескнехт промолчал.
— Ну и как? Скисли небось?
Хольт отрицательно мотнул головой. Готтескнехт набил трубку и закурил.
— Спросите у санитара мази от ожогов и лейкопластырь. Хотите, я отправлю вас на медпункт? Нет так нет! Обменяйте обмундирование. Потеряли пилотку? Напишете заявленьице, я поставлю свою закорючку, Ваксмут приложит его к прочим бумажкам. Все равно в один прекрасный день эта лавочка сгорит со всем барахлом.
— Слушаюсь, господин вахмистр!
Готтескнехт долго смотрел на Хольта.
— Что, еле ноги унесли?
— Так точно!
— Один?
— Я тащил на себе маленькую девочку. И женщину. Это из-за нее мне так досталось. А когда я наконец выволок девочку… она была… она уже не жила.
— Хольт, — сказал Готтескнехт, спустившись по ступеням, он даже взял Хольта за локоть и повел его в сторону огневой. — Выше голову, Вернер, мой мальчик! — Он говорил очень тихо, — Стиснуть зубы! Продержаться! Не скисать! Ведь это ваш единственный шанс! Хоть немногие из вас должны же остаться! Война кончится, может быть, совсем скоро. Вы должны ее пережить!
Они остановились.
— Поймите меня правильно! — продолжал он убежденно. Я по профессии учитель, таких ребят, как вы, я готовлю к выпускным экзаменам и хочу делать это и впредь. Что же мне преподавать перед пустыми классами? Постарайтесь продержаться! Когда с войной будет покончено, тогда-то и начнется тяжелая борьба. Что ваша девочка, Хольт! Убитым счету нет! Слишком много людей уже погибло! После войны на нас свалится прорва работы! Пять лет заваривали эту кашу, а расхлебывать ее придется целое столетие. — Он заставил Хольта взглянуть ему прямо в глаза. — Тот, кто сегодня добровольно зачисляется в противотанковые части и штурмовые взводы или взрывается вместе с торпедой, уходит от настоящей, подлинно тяжелой борьбы, которая начнется потом! Тот, кто всеми средствами постарается себя сохранить, — не из трусости, Хольт, а потому что умеет смотреть вперед, — тот сохранит себя для… Германии!
Германия… — думал Хольт. Впервые слышал он это слово не под фанфары ликования, не под возгласы «хайль!», а словно освобожденное от мишуры и сусальной позолоты, пронизанное глубокой тревогой.
— Германия, — продолжал Готтескнехт, — это уже не исполин, повелевающий Европой, а жалкое, обескровленное нечто. Она станет еще более жалкой и нищей, она будет невыразимо страдать, но нельзя допустить, чтобы она истекла кровью. Умереть за вчерашнюю гигантскую раззолоченную Германию — по-моему, трусость, Хольт! Но жить ради нищей, смертельно раненной Германии завтрашнего дня — это подлинный героизм, тут требуется настоящее мужество. Я знаю: вы ищете, Хольт… смысла жизни, цели, пути… Мне этот путь неведом. Я бессилен вам помочь. Все мы поражены слепотой, и нам предстоит пройти этот путь до конца, познать все муки ада. — Он замолчал. А потом добавил: — Видно, это было неизбежно. Чтобы мы стали наконец самими собой.
Хольт один зашагал к бараку. Обожженные руки больше не болели. Он смотрел вперед, поверх барака, туда, где над горизонтом стлалась мглистая пелена. Взгляд его, пронизывая пелену, устремился в безбрежную даль. Он ничего не понял, ничего не постиг. Он только вслушивался, не играет ли горнист подъем… Но было еще, должно быть, слишком рано.
Хольт забылся сном, близким к обмороку. Друзья не трогали его и только после обеда растолкали с большим трудом.
Едва лишь Хольт увидел знакомые стены, как почувствовал себя в безопасности. Он услышал басистый голос Вольцова:
«Слезай, соня! Я принес тебе пожрать!» Увидел, что Гомулка сочувственно на него смотрит.