Тучи теперь чуть ли не цеплялись за деревенские крыши. Только кое-где в разрывах между ними можно было увидеть небо.
Редкие, но крупные капли дождя падали на черную стежку, протоптанную вдоль заборов, лопотали на огородах по ботве, сбивали придорожную пыль с чистотела, этого чертова серебра, что не успело отцвести.
Гнездо аистов, возвышавшееся на березе возле кладбища, тоже было окутано тучами. Оно то выступало из них на короткое время, и тогда было видно, как стояла там на одной ноге старая аистиха, который год сиротливо прилетавшая сюда, то снова скрывалось.
— А вы тоже, — сказал с укором Зазыба Парфену Вершкову, — пришли на работу! Только сами айда на посиделки, а баб на конюшню послали… Нехай те растаскивают колхозную упряжь, а мы, мол, ни при чем.
— Так оно ж… — замялся Парфен Вершков. — Чубарь куда-то ушел, а ты вот… будто и не хозяин теперь в колхозе. Как сгонял коров, так не только самого на деревне не видать, даже голосу не слышно. А время не ждет ведь. И немцы, ты сам говоришь, в Бабиновичах, и… жатву пора начинать. В другие годы мы уже, считай, кончали таким числом. А тут, как нарочно, этот год, будто одно к одному. К тому же Роман, наверное, правду сказал, колхозов немцы не допустят больше. Так что…
— Не Роману колхозом распоряжаться, — со злостью сказал Зазыба. Своей головой он понимал, что Парфен Вершков прав, беспокойство не напрасное, но сам пока был не способен ни объяснить что-нибудь из того, что волновало людей в Веремейках, ни сделать правильный шаг, чтобы решить, в сущности, неотложное и насущное дело. А дело пока состояло в одном — что-то надо было делать или в колхозе, или с колхозом.
— Вы, наверное, поцапались это на конюшне с Романом? — усмехнулся Парфен Вершков. — Вижу, сперва Роман прибежал к нам как ужаленный, потом ты. По лицу видно, что между вами что-то произошло. Да и молчал ты неспроста. Просидел как без языка, точно Романов Рахим. А напрасно. Мне вот пришлось говорить и за тебя и за себя одновременно.
— Я это понял, — будто в шутку сказал Зазыба.
— А Роман, оказывается, хитрый, — вытирая рукавом лицо, мокрое от дождя, рассуждал Парфен Вершков. — Понимает, что своеволие может слезами кончиться. Потому какого-то Рахима хочет подставить, а сам при нем, как говорится, и с мукой, и не пыльно.
— Так теперь всякое г… всплывать будет, — вздохнул Зазыба. — Как в большое половодье. Вода слепая, она несет, что подхватит. Но скажи, может, ты выдумал и про Браво-Животовского, и про Драницу?
— Стану я выдумывать!
— А ночью я подумал, что ты просто по привычке ворчишь, — сказал Зазыба. — Почему не говорил тогда ясно, без намеков? Мы б их подоставали с чердаков!
— А то сам не знал!
— Если бы знал!
— Жалко все же, человек, что ни говори. Но и я про Браво-Животовского не догадывался, — признался Парфен Вершков. — Думал, один Роман Семочкин удрал. А утром вижу, и Браво-Животовский в Веремейках.
— А может, и еще кто?
— Нет, видно, только они. — Парфен некоторое время шагал молча, затем снова заговорил: — Оно конечно, жить охота всем. Но ведь вон сколько, считай, из каждой хаты, мужиков ушло по мобилизации, а в деревне очутились только Роман да Браво-Животовский.
III
Из Веремеек Чубарь действительно направился в Крутогорье. Но в Белой Глине бабы вдруг сказали, что в городе немцы, оттуда как раз вернулась дочь местного ветеринара, работавшая медсестрой в районной больнице. И Чубарь опустился на лавочку под окнами чьей-то хаты, чувствуя, как пересыхает во рту.