– "Дома в строю темнели сквозь ажур"… Почему в строю?
Объясните-ка это?
– Житная улица, – безмятежно сказал поэт. – Два ряда домов. Понимаете?
– А почему это не обозначает Национальный проспект? – скептически осведомился Мейзлик.
– Потому что Национальный проспект не такой прямой, – последовал уверенный ответ.
– Так, дальше: "Рассвет уже играл на мандолине…" Допустим. "Краснела дева…" Извиняюсь, откуда же здесь дева?
– Заря, – лаконично пояснил поэт.
– Ах, прошу прощения. "В дальний Сингапур вы уносились в гоночной машине"?
– Так, видимо был воспринят мной тот автомобиль, – объяснил поэт.
– Он был гоночный?
– Не знаю. Это лишь значит, что он бешено мчался. Словно спешил на край света.
– Ага, так. В Сингапур, например? Но почему именно в Сингапур, Боже мой?
Поэт пожал плечами.
– Не знаю, может быть, потому что там живут малайцы?
– А какое отношение имеют к этому малайцы? А?
Поэт замялся.
– Вероятно, машина была коричневого цвета, – задумчиво произнес он. – Что-то коричневое там непременно было. Иначе откуда бы взялся Сингапур?..
– "Повержен в пыль надломленный тюльпан", – читал далее Мейзлик. – "Поверженный тюльпан" – это, стало быть, пьяная побирушка?
– Не мог же я о ней так написать? – с досадой сказал поэт. – Это была женщина, вот и всё. Понятно?
– Ага! А это что: "О шея лебедя, о грудь, о барабан!" Свободные ассоциации?
– Покажите, – сказал наклоняясь поэт. – Гм… "О шея лебедя, о грудь, о барабан и эти палочки…" Что бы всё это значило?
– Вот и я тоже самое спрашиваю, – не без язвительности заметил полицейский чиновник.
– Постойте, – размышлял Нерад. – Что-нибудь подсказало мне эти образы… Скажите, вам не кажется, что двойка похожа на лебединую шею? Взгляните?
И он написал карандашом 2.
– Ага! – уже не без интереса воскликнул Мейзлик. – Ну, а это: "грудь"?
– Да ведь это цифра три, она состоит из двух округлостей, не так ли?
– Остаются барабан и палочки! – взволнованно воскликнул полицейский чиновник.
– Барабан и палочки… – размышлял Нерад. – Барабан и палочки… Наверное, это пятерка, а? Смотрите, – он написал цифру 5. – Нижний кружок словно барабан, а над ним палочки.
– Так, – сказал Мейзлик, выписывая на листке цифру 235. – Вы уверены, что номер авто был двести тридцать пять?
– Номер? Я не заметил никакого номера, – решительно возразил Нерад. – Но что-то такое там было, иначе бы я так не написал…
Проверка подтвердила, что у разыскиваемого автомобиля номер был действительно 235.
Поэт видит и изображает факты совсем не так, как полицейский, но не искажая, не деформируя их при этом. Его зоркая специфическая наблюдательность и ассоциативное мышление позволяют обнаружить скрытое от обычного взгляда. И главное – у него другая цель! Его как художника в увиденном эпизоде потрясла незащищённость человеческой жизни, её зависимость от случайности, зыбкость границы, отделяющей её от смерти.
Вот этот прорыв к высшим – духовным, нравственным – проблемам человеческого существования, через воссозданные в произведении каждодневные события и факты, из которых оно, это существование, состоит, – важная особенность именно художественного творчества. Можно ли не учитывать этого, формируя критерии правды в искусстве?
Читатель художественного произведения должен быть готов к тому, что действительность может предстать перед ним "зашифрованной" самым неожиданным образом. Писатели рассчитывают на его фантазию, на его понимание. Ни приключения носа майора Ковалева, ни говорящая птичка и скатерть-самобранка, кормилица семи мужиков из поэмы "Кому на Руси жить хорошо", ни компания Воланда с её проделками не должны мешать восприятию и правильной оценке этих произведений. Искать в художественном творчестве буквального совпадения описанного и реальности не следует. Оно может быть, а может и не быть. Но дело совсем не в этом. Критерием правды или неправды подобные совпадения или несовпадения никак выступать не могут. Надо уважать право писателей видеть и изображать мир по-своему, ценить их талант со всеми его особенностями. И в первую очередь это касается писателей-модернистов.
"Правда художественная", вспомним И.А. Гончарова и Ф.М. Достоевского, неизмеримо выше факта, а главное – гораздо нужнее. В маленькой трагедии А.С. Пушкина Моцарт утверждает: "Гений и злодейство – две вещи несовместные". А есть ли злодейство ужаснее лжи? Со лжи начинается любое преступление, большое или маленькое. Да и сама она – тяжкое преступление. В подлинно художественном произведении лжи не бывает! Никогда!
"Искусство тем особенно и хорошо, что в нем нельзя лгать, – говорил А,П. Чехов. – Можно лгать в любви, в политике, в медицине, можно обмануть людей и самого Господа Бога – были и такие случаи, но в искусстве обмануть нельзя").
Решителен и категоричен был в этом случае Л.Н. Толстой: "В жизни ложь гадка, но не уничтожает жизнь, она замазывает её гадостью, но под ней всё-таки правда жизни, потому что чего-нибудь всегда кому-нибудь хочется, а от чего-нибудь больно или радостно, но в искусстве ложь уничтожает всю связь между явлениями, порошком всё рассыпается".
Классикам вторит Ю. Домбровский: "Совесть – орудие производства писателя. Нет у него этого орудия – и ничего у него нет. Вся художественная ткань крошится и сыплется при первом прикосновении".
Все это действительно так: история литературы знает немало печальных примеров, когда самый талант отказывался служить писателям, известнейшим писателям, решившим "подзаработать" на конъюнктуре. Вот почему не свидетельствам очевидцев, не документам, а художественному произведению должно верить без оглядки, до конца, и это одна из причин бессмертия подлинно художественных творений.
Шекспир и Сервантес, Мольер и Гёте, Пушкин и Толстой, Бунин и Булгаков покоряют нас глубиной и красотой своего творчества. Истинность сказанного ими о человеке и мире обеспечена художественным талантом и проверена самым надежным и бескорыстным судьёй – временем. Они всегда были, есть и будут самыми верными, надёжными друзьями и советчиками читателя: "Я твёрдо верил в бессмертие мысли, тысячи примеров этого теснились вокруг. И порой я сам считал себя властителем и создателем разнообразного собственного мира.
Я точно знал, что этот мир не подвержен тлению, которому подвержен я. Пока существует земля, этот мир будет жить. Это сознание наполняло меня спокойствием. Хорошо, я умру непременно, мое полное исчезновение – вопрос малого времени, не больше. Но никогда не умрут Тристан и Изольда, сонеты Шекспира, "Порубка" Левитана, затянутая сеткой дождя, и чеховская "Дама с собачкой". Никогда не умрёт ночной беспредельный шум океана в стихах Бунина и слёзы Наташи Ростовой над телом умершего князя Андрея.
Потомки будут взволнованны этим так же, как сейчас взволнованны мы. И где-то, когда-то лёгкое веяние, легкое прикосновение наших слов почувствуют сияющие от счастья и горя глаза тех, кто будет жить столетиями позже нас".
Убеждённости, веры в истинность, в глубокую правдивость художественного слова не могут, не должны поколебать известные факты деляческого отношения к литературе, попытки конъюнктурного её использования. Об одном из таких случаев выразительно сказано в книге Р. Гамзатова "Мой Дагестан".
В том самом году, когда "вдруг заговорили о том, что стране нужны Гоголи и Щедрины", его знакомый литератор написал книгу сатирических стихотворений, "обрушив свою сатиру на клеветников, подхалимов, тунеядцев, на многоженцев и на другие отрицательные явления положительной в целом советской действительности". Но книга была отвергнута критикой и породила неудовольствие начальства. Автору предложили покаяться в клевете и делом доказать, что он исправился: "Моему приятелю было все равно, что делать. Критиковать так критиковать, исправляться так исправляться. Он засел за работу и написал поэму "Трудолюбивая Маржанат". Героиня поэмы, передовая девушка, активистка, мигом сделала передовым весь колхоз, перевыполнила все планы и даже в конце концов заняла первое место в самодеятельности, спев песню собственного сочинения. Поэму немедленно напечатали в журнале, а также издали отдельной книгой. Но время немного переменилось. И вдруг те же самые газеты, которые называли сатирика клеветником и очернителем, заявили, что он самый настоящий лакировщик".
Конъюнктурщику у Р. Гамзатова не повезло. Но кто не знает, что в жизни бывало и по-другому. Да только это ничего не доказывает, ибо к изящной словесности всякого рода поделки не имеют отношения и скомпрометировать в глазах понимающего человека они её не в состоянии.