Надо вспомнить эту кульминацию и вместе развязку в тексте Достоевского, последнее слово поэмы Ивана: "Поцелуй горит на его сердце, но старик остаётся в прежней идее" (14, 239). Но поцелуй на сердце его горит! Похоже, что Достоевский его оставляет, по-пушкински, "погружённым в глубокую задумчивость". И ещё одно из Пушкина, может быть, здесь откликается – из адского пушкинского стихотворения: Лобзанием своим насквозь прожёг уста, / В предательскую ночь лобзавшие Христа. Он не целует – Его целует Иуда, которому сам Сатана возвращает у Пушкина прожигающий поцелуй. И вот в сюжете "Великого инквизитора" не обратная-возвратная ли цитата из Пушкина? Инквизитору, который выбрал умного духа и представляет его в сюжете, возвращается от Христа прожигающий поцелуй – но любовью прожигающий. Достоевский не следует евангельскому сюжету – он сотворяет свой священный сюжет. То же, видимо, надо и в целом сказать о Христе поэмы, которого его критики сверяют с Христом Писания.
Возможно, критически и загадочно формулируемый "Христос сам по себе" Романо Гвардини в самом деле ближе всего подходит к лику Христа Достоевского, максимально очищенного от слов и поступков. Свой единственный опыт поэтического воплощения этого лика Достоевский затруднил нарочито, поместив его в оболочку "чужого слова", притом вдвойне чужого – Ивана и инквизитора. "Достоевский создал, таким образом, исключительно неблагоприятные предпосылки для изображения Христа, соответствующего Его образу в Новом Завете". И вызвал, как последствие, философский огонь на себя от сильных умов, вознамерившихся проверить созданный им образ на предмет такого соответствия – вместо того, чтобы просто принять его от Достоевского. Загадка "Великого инквизитора" в том, как в специально устроенных неблагоприятных условиях получилась от настоящего автора убедительная "хвала Иисусу, а не хула", и на поэтологическое раскрытие этой загадки могут быть потрачены профессиональные филологические усилия.
На гипотезу же "Христа вне истины" в поэме Ивана можно сказать, вероятно, что таков он и есть как образ великого инквизитора, что подтверждает текст, но таков ли он как образ поэмы, которому в результате она оказывается "хвалой", чего и автор Иван не отрицает, принимая, похоже, оценку Алёши, а с ней и самооценку автора Достоевского? Тем не менее философские сомнения в будущем веке будут именно относиться к Христу Достоевского в этой поэме.
Эти сомнения будут означать и пересмотр всей разыгранной ситуации; недаром этот вопрос Гвардини: так ли в конечном счёте неправ инквизитор по отношению к такому Христу? Тоталитаристский ХХ век даст целый ряд таких пересмотров если не в пользу, то в сторону признания своей правоты и за инквизитором, ряд, ещё в столетии Достоевского предвосхищенный Константином Леонтьевым; об этом далее. Критический взгляд на Христа в поэме вёл к пересмотру всего проблемного соотношения, которое представлялось столь ясным Розанову (на что и последовал ему личный ответ в письме от Леонтьева). Задана же была эта скрытая сложность ещё в давнем стихотворении Пушкина. И мотив qui pro quo, подмены и двойника недаром сигнализировал от автора об этой большей сложности, указывая, похоже, на большую тему о превращениях Христова образа в христианской истории человечества и особенно в век Достоевского – да и в век уже Пушкина. Уже его новый сеятель, "И. Х.", умеренный демократ, тот, кто первый провозгласил свободу, равенство и братство, по Белинскому, и т. д. – версиловский Христос презирающий, наконец, великий инквизитор вместо Христа.
5
"Достоевский изучает человека в его проблематике, – иначе сказать, в его свободе, которой дано решать, избирать, отвергать и принимать…" "Великий инквизитор" стал итоговым средоточием проблематики человека у Достоевского, сокровенной его проблематики, преломленной в контридеологии инквизитора, философского оппонента, и тем самым обостренно-полемически выговоренной.
Если вернуться к заповеди любви, то с этой именно абсолютной вершины и предъявляет свой счёт самому её творцу инквизитор: Ты поступил с людьми, "как бы и не любя их вовсе" (14, 232). И упрекает Его в отсутствии сострадания, что выразилось в уважении к человеку: "Столь уважая его, Ты поступил, как бы перестав ему сострадать, (…) – и это кто же, тот, который возлюбил его более самого себя!" (заметим здесь, и это стоит отметить, выразительную коррекцию заповеди: кто производит эту коррекцию – инквизитор, Иван, Достоевский?). Потому что сострадание, так он формулирует, "было бы ближе к любви" (14, 233). Так прежний раскольниковский сплав любви-сострадания и презрения осуществляется максимальным образом в деле великого инквизитора. В своей книге Розанов именно этот сплав отметил; он отметил в поэме – "легенде" "необыкновенную сложность её и разнообразие" совмещённых в проповеди её героя идей и мотивировок, разнообразие и сложность, "соединённые с величайшим единством. Самая горячая любовь к человеку в ней сливается с совершенным к нему презрением". Сливается: та самая адская смесь.
Главное же – человеческая природа. Главный контраргумент оппонента против главной Его ошибки. В оценке человеческой природы была главная ошибка: "Клянусь, человек слабее и ниже создан, чем Ты о нём думал!" (14, 233) И человеческая природа оказалась сильнее Его. Человеческая природа при этом мыслится неизменной. "…не переменятся люди, и не переделать их никому, и труда не стоит тратить!" – говорил Раскольников Соне (6, 321; как не вспомнить здесь вновь из сеятеля – Но потерял я только время, / Благие мысли и труды…?). Человеческая природа мыслится неизменной, непоправимой – но в качестве таковой какой-то неокончательной, недоделанной, злостно испорченной: "недоделанные пробные существа, созданные в насмешку" (14, 238). Эта формула человека в устах героя поэмы и за ним стоящего Ивана предполагает "заключение от творения к Творцу", т. е. "онтологическую насмешку" в замысле творения. Человек был создан таким "в насмешку".
Так на языке инквизитора – ну а что мы находим у Достоевского на его личном и чистом, собственном языке? Один из путей к "Великому инквизитору" вёл от записи 1864 г. "Маша лежит на столе…", где сказано: "Итак, человек есть на земле существо только развивающееся, след., не оконченное, а переходное (…) на земле человек в состоянии переходном" (20, 173). Вскоре вослед Достоевскому Ницше, ещё не зная о нём, провозгласит своё знаменитое: человек это мост, переход (Ubergang) по канату над пропастью между животным и сверхчеловеком. Сближение, совпадение словаря здесь кое-что значит. И не в одном "переходе" – сближение словаря, но и в "твари", и в сострадании к твари, в том же самом проблемном контексте. "В человеке тварь и творец соединены воедино: в человеке есть материал, обломок, глина, грязь, бессмыслица, хаос; но в человеке есть также и творец, ваятель, твёрдость молота, божественный зритель и седьмой день – понимаете ли вы это противоречие? И понимаете ли вы, что ваше сострадание относится к "твари в человеке", к тому, что должно быть сформовано, сломано, выковано, разорвано, обожжено, закалено, очищено, – к тому, что страдает по необходимости и должно страдать? А наше сострадание – разве вы не понимаете, к кому относится наше обратное сострадание, когда оно защищается от вашего сострадания как от самой худшей изнеженности и слабости? – Итак, сострадание против сострадания!"
Ницше также изучает человека в его проблематике, и его проблематика совпадает с проблематикой Достоевского. Решения не совпадают: по части "твари дрожащей" и родства сострадания и презрения Ницше близок к Раскольникову, по части программной ставки на сострадание в этой смеси он противостоит великому инквизитору, и он, конечно, чужд безграничному, "какому-то ненасытимому состраданию" Сони (6, 243), не раскольниковскому, иному, не могущему перейти в презрение.
Это сближение словарей – в начале и середине 1880–х годов, на пороге узнания Достоевского. Достоевский же мыслей о человеке как переходе и о сверхчеловеке узнать не успел. Но сверхчеловека Ницше успел узнать Владимир Соловьёв и, отзываясь на него как на опасный соблазн, начал тем не менее так разговор о нём (1897): "Эта мысль прежде всего привлекает своею истинностью". Затем двумя годами позже (1899) он написал об "идее сверхчеловека" ещё одну статью, где сказал: "Всякая идея сама по себе есть ведь только умственное окошко" – и признал идею Ницше окошком на истину, но в искажающем преломлении. И назвал сверхчеловеком своего антихриста в предсмертной повести о нём.