Арам Асоян - Данте в русской культуре стр 34.

Шрифт
Фон

Герцен, конечно, не знал, что в период работы над поэмой Гоголь постоянно перечитывал любимые страницы "Божественной комедии" и что в замысле гоголевского триптиха угадывается ориентация на композицию дантовской мистерии, но он сумел уловить в особенностях архитектоники "Мертвых душ" известное сходство с поэтикой "Ада". Для него оно заключалось в принципе иерархичности ("переходя от Собакевичей к Плюшкиным"), которому следовал в изображении крепостников Гоголь, что рождало у Герцена ощущение все более глубокого погружения в мерзости беспросветного (лишь "вдруг… осветит") и пошлого мира и напоминало ему о нисходящем пути Данте в глубь Ада, где со второго круга начиналась вечная ночь: "Я там, где свет немотствует всегда" [Ад, У,28].

Впечатляющая содержательность и объективный характер герценовских ассоциаций, подтвержденный новейшими исследованиями, дает право поставить имя Герцена, как одного из первооткрывателей темы "Данте и Гоголь", если не впереди имени Шевырёва, то рядом с ним. Тем более огорчительно, когда дневниковая запись Герцена возбуждает соображения, не предполагаемые ее содержанием. На наш взгляд, они есть в несомненно значительной и интересной работе Е. А. Смирновой.

Инфернальный характер николаевской эпохи был очевиден Герцену и до "Мертвых душ", но эта "выстраданная поэма" [II, 220], в которой он расслышал "горький упрек современной Руси" [II, 214], собрала его жизненные впечатления в хорошо знакомый страшный образ Дантова ада. С этого времени он неотступно преследовал Герцена в раздумьях о своей судьбе и России, но и в самые тяжкие дни Герцен умел сохранить присутствие духа. "В решительные минуты я, наконец, нахожу силу и стою, будто на барьере во время дуэли <…>,– размышлял он наедине с собой. – Середь ожидания является рефлексия, и я иду на гору и под гору с дикой свирепой последовательностью, не отгоняю страшного, а всматриваюсь в него" [II, 322]. В этих размышлениях тень Данте иначе, чем в пору романтических переживаний, осеняет мысль Герцена о себе. Кошмар русской действительности и чистилище борьбы воспринимаются им подобно тем испытаниям, которые прошел Данте, нисходя к Люциферу и восходя к южному полушарию. Эта параллель развертывалась и в другом плане. Так, в глубоко радикальной, по отзыву Анненкова, статье Герцен с пафосом последователя рассказывает о Данте, который, достигнув рая, воротился к жизни и понес ее крест, а в дневнике, в ожидании новых репрессий, почти то же самое и почти в то же время пишет о себе: "Лишь бы не подломились плечи под тяжестью креста" [II, 216].

Герцен и на самом деле всматривался в жизнь, не отводя взора от ее ужаса, ее мрачных гримас. "В юности, – подытоживал он, – все еще кажется, что будущее принесет удовлетворение всему, лишь бы добраться поскорее до него, но nel mezzo del cammin di nostra vita нельзя себя тешить – будущее нам лично ничего не предвещает" [II, 383]. Герцен был лишен утешения, которое нашел в своем мысленном путешествии автор "Комедии", но он хотел верить, что этот "тяжелый, кровавый грязный период", достойный пера Тацита и Данте, чтобы запечатлеть его "во всей гадости настоящего" – период родов, а не предсмертного бреда [XIX, 138]. Еще при чтении "Мертвых душ" Герцен заметил: "Там, где взгляд может проникнуть сквозь туман нечистых навозных испарений, там он видит удалую, полную сил национальность" [II, 214]. Живые силы русской нации и русскую литературу Герцен противопоставлял официальной России, которая, по его словам, "начинается с императора и идет от жандарма до жандарма, от чиновника до чиновника, до последнего полицейского в самом отдаленном закоулке империи. Каждая ступень этой лестницы приобретает, как в дантовском bolgi (ямах ада. – A.A.), новую силу зла, новую степень разврата и жестокости" [VII, 329]. Этот зловещий образ николаевской империи повторяет в принципе архитектонику перевернутой воронки Дантова ада. И самодержец, как Люцифер, воплощает в этой пирамиде первопричину зла.

Коронованный полицейский надзиратель, как называл Николая I Герцен, открывал ту эпоху, литература которой началась, по мнению писателя, со знаменитой статьи П. Я. Чаадаева [XIII, 173]. Впоследствии это первое философическое письмо, выразившее крайнее отчаяние и невыносимую боль долгого страдания, Герцен сравнивал с надписью над вратами Ада: Lasciate ogni speranza. Письмо Чаадаева он именовал прологом к литературе царствования, когда самодержавие каменной плитой легло на всю Россию. Но если у Данте беспощадные слова проникнуты идеей неотвратимого, неумолимого возмездия, карающего порок и не оставляющего безнаказанным ни одно преступление, то у Герцена они приобретают значение приговора дикому, слепому произволу, который уничтожает настоящее и лишает надежды на будущее. Недаром он полагал, что над выходом из мрачного царствования Николая должна красоваться страшная книга, своего рода carmen horrendum, "Мертвый дом" Достоевского [XVIII, 219].

Период "застегнутого на все пуговицы удава", Николая I, не казался Герцену исключительной страницей в летописи самодержавия. Ей он посвятил очерк "Император Александр I и В. Н. Каразин" (1862), где подверг венценосных палачей позору и бичеванию. Негодование и сарказм, горечь и презрение напитали каждую строку Герцена, характеризующую тупую свирепость и разнузданность власти. "Избалованная, пресыщенная дворня старой барыни, – писал он о Екатерине II, – сменилась каптенармусами и камердинерами наследника, которые внесли во дворец казарму и переднюю. На место надменных дворецких воров – явились воры-доносчики; дворец из публичного дома стал застенком" [XVI, 44]. Экспрессия и убийственная сила этих строк побуждает с вниманием отнестись к утверждению К. С. Анисимовой, что Герцен, как писатель, тяготел к "лаконично-величавому" стилю Данте.

На наш взгляд, в этом суждении есть немалая доля преувеличения, но безусловно одно: бичующая сторона таланта Герцена достойна сравнения с лапидарным, "взлелеянным желчью" (О. Мандельштам) гением создателя "Ада". Когда-то О. Э. Мандельштам назвал Данте "стратегом превращений и скрещиваний". В этом качестве Герцен, как, пожалуй, никто другой, близок поэту, чья "Комедия" более трех десятилетий возжигала и насыщала его мысль. Примером этой стратегии может служить известный портрет Муравьёва-Вешателя. Пусть он сохранится для того, писал в горьком отчаянии Герцен, "чтоб дети научились презирать тех отцов, которые в пьяном раболепьи телеграфировали любовь и сочувствие этому бесшейному бульдогу, налитому водой, этой жабе с отвислыми щеками, с полузаплывшими глазами, этому калмыку с выражением плотоядной, пересыщенной злобы, достигнувшей какой-то растительной бесчувственности…" [XVIII, 34].

"Ржавый от крови трон" свято охранялся "вешателями". Их семейственные отношения с двором, история которых красноречиво свидетельствовала, что "спасение для народа не может выйти из той же комнаты, из которой вышли военные поселения" [XVI, 72], лишали автора очерка "Император Александр I и В. Н. Каразин" каких-либо либеральных иллюзий. В начале 60-х годов он навсегда понял, что император не может совмещать в себе Стеньку Разина и царя, и с глубоким удовлетворением отмечал, что народ "от страдательного противудействия дошел почти до открытого мятежа" [XVI, 77].

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Скачать книгу

Если нет возможности читать онлайн, скачайте книгу файлом для электронной книжки и читайте офлайн.

fb2.zip txt txt.zip rtf.zip a4.pdf a6.pdf mobi.prc epub ios.epub fb3

Похожие книги

Популярные книги автора