И за две минуты же нарисовал иглой на рисовом зерне двух воробьев. Тут выходит из душа, – голый, мокрый, вытирается полотенцем, елда торчит, сизая, почти до пупа, – и говорит: как ты думаешь, я хуже того китайца или нет? Я делаю вид, что все в порядке, и отвечаю: да, конечно, ведь ты у нас гений, ты все можешь. Хорошо, говорит. Тебе, говорит, нужна работа. Да, нужна. Так смотри! Тут он хватает свой конец рукой, нагибает, окунает в банку с черной тушью, и давай. А я стою и смотрю. Поначалу я додумала: переработался наш гений. Но глаза у него были не безумные. Просто злые очень. Управился он минут за пять, и получилось очень хорошо. Сильными, резкими мазками. Как у Пикассо. Очень хорошо. Только – я как увидела, покраснела.
– Что ж там такое было?
– Минет. С узнаваемо моим участием. Я спрашиваю: как я это сдавать буду? Здорово, конечно, но как-то… не поймут. А он мне: сдашь, милая. Еще как сдашь. И поймут. У нас хорошие люди. Творческие. А если не сдашь, я очень интересную историю в нашем деканате расскажу. Хорошую историю. Про то, какие и кому я дарил картины. Сволочь ты, говорю. Сразу в слезы, кидаюсь к дверям. А он меня не останавливает. Я двери распахнула… и все, стою, не знаю, как дальше. Если б это все всплыло, меня бы вышибли с треском и позором. И куда б я делась без прописки, без диплома? Это еще не все, – он говорит, а сам улыбается. Гаденько так. А перед тем, как сдать, говорит, ты мне поможешь чуток. У меня орудие труда заскорузло. Так ты помоги почистить. И вот тогда я его смерила презрительным взглядом, стала на колени и, как была, в туфлях и плаще, принялась… работать. Он не отпускал меня, пока я тушь до последней капельки языком не отодрала.
– И ты прямо там… прямо так и…
– Он за это время три раза кончил. Весь плащ, шарф, в общем, все было в этом дерьме. Потом проверил свой конец, чист ли, свернул рисунок, мне сунул, я стою на коленях, слезы катятся, он меня за шиворот поднимает, с рисунком в руках выпроваживает на лестницу и мягко так подталкивает пониже спины. И я пошла домой.
– А потом?
– Потом я вымылась, проспалась и сдала картину. Не рассчитал гений. Я кое-что убрала, где подрезала, где вымарала, подправила, – и получила вторую премию на нашем конкурсе за работу под названием «Крик». Первую не дали за неровность исполнения. Говорили, очень цельно и сильно, лицо – экстаз почти мистический, почти все – потрясающе, но вот губы получились, хм, не ахти. Не ахти. Будто вывалилось что-то из них. А после конкурса я пошла в первый отдел и аккуратно на своего жиденка настучала. Про то, какие книги у него и где, о чем говорит, куда ходит, что на ротапринте перепечатывает. Что он посылал за бугор. И добавила про то, что покуривает для оттяга.
– И твой жиденок быстро и хорошо исчез.
– Именно. А я спокойно доучилась. Я даже скучала по нему. Преподаватели удивлялись, почему прежних успехов нет, а я, выпив, всплакнула у подружки и под большим секретом проболталась, что никого так, как жиденка, не любила, и, пока любила, могла – а когда он исчез, ничего не могу, техника есть, а страсть, чувство – все ушло.
– Тогда тебя наша контора, должно быть, и взяла на крючок. А после окончания предложила перейти на регулярную работу?
– В общем, да.
– Не знал, что ты художница.
– Была. В этих вещах очень четко – или ты что-то, или ты ничего вовсе. Кстати, потому я и не верила, что наш подопечный – убийца. Я видела его работы. Видела его, и его друзей, и его комнатенку. Такие не бывают убийцами. Для них легче с собой покончить, а не с другими.
– Ты очень крупно ошиблась.
– Нет, – я не ошиблась. Тот студент-художник – умер. Исчез. Нет его. А осталось… приблизительно то, что мы с тобой, и осталось.
– Не надо меня с этим… недоделышем равнять. И кстати, мне кажется, – ты уж извини, – фуфло вся твоя история.