Сердце
Собственно, смысл центра содержится уже в самом его названии: "сердце" (середина, сердцевина). Упоминания о сердце появляются уже в финале первого тома "Мертвых душ", однако пока это еще только "проба" темы, ее опережающее отражение. Гоголевская мечта о Руси – "сверкающей", "чудной", незнакомой земле дали – пропитана пафосом мистики, что уже сближает ее с "романтикой сердца". Гоголь говорит о песне, что "зовет, и рыдает, и хватает за сердце", о вьющихся вокруг сердца звуках. И – почти сразу после этого мистический полет превращается в обычную дорожную езду с ее желудочной "прозой". "Блещущий мир" вновь соединяется с едой: "золотая бледная полоса" на небе, "ясный пруд, сияющий, как медное дно под солнцем", блестящий, как звезда, "крест сельской церкви; болтовня мужиков и невыносимый аппетит в желудке… Боже!". Желудок, как видим, опять в центре, как раз посередине между Святым Именем и крестом Божьего храма.
У Гоголя, как уже говорилось ранее, желудок и храм – слова не чуждые друг другу. Однако, когда в общий разговор вступает сердце, символизирующее мир святости и правды, общий смысловой рисунок становится довольно сложным. Единственное, что в нем различимо вполне явно, это соперничество или сосуществование сразу двух телесных и соответственно смысловых середин, двух начал – животного и человеческого. "Быстро все превращается в человеке: не успеешь оглянуться, как уже вырос внутри страшный червь, самовластно обративший к себе все жизненные соки". Помимо общего дидактического смысла, в этой метафоре из финала первого тома есть и кое-что имеющее прямое отношение к нашей теме: место, где взрос сей "страшный червь", скорее всего, утроба, т. е. область желудка или пищевода; отсюда, собственно, идет и упоминание о поглощении "жизненных соков", и сама идея съедения-поглощения, (ср. со сходной по смыслу гоголевской ремаркой из главы о Плюшкине: "скупость" "имеет волчий голод и пожирает человеческие чувства").
Мистический "червь" превращается в обычного солитера вроде того, что упоминался в "Коляске". Тема разворачивается в две противоположные стороны: Чичиков говорил, что не хочет "пропасть червем" на этой земле, и в то же время не заметил, как вырастил червя внутри себя самого и в конечном счете превратился в нечто червеобразное. В финале второго тома "Мертвых душ" Чичиков, позабыв о достоинстве, ползает и извивается перед губернатором, как червь, как "безобразнейшее насекомое" (попутно замечу, что и червеподобный цвет чичиковского фрака, в отличие от "фекальных" тонов одежды Акакия Акакиевича и Ивана Яковлевича, тоже весьма характерен – он коричнево-красноватый и с искрою).
Однако теперь это уже не тот Чичиков, что прежде. В терминах символической медицины происходящая в нем перемена может быть описана как схватка желудка и сердца, как попытка агрессивного реванша плоти. Желудок и живущий в нем "страшный червь" не отдают своих прав просто так; Чичиков страдает: "безнадежная грусть плотоядным червем обвилась около его сердца. С возрастающей быстротой стала точить она это сердце, ничем не защищенное". Здесь все представлено предельно точно и символически, и физиологически. Червь – как символ пожирания, плотоядия в противоположность символике сердца, то есть доброте и святости. Проступает здесь и греховная, дьявольская природа, связанная прежде всего с мотивом богопротивного уныния и тоски ("безнадежная грусть"). Чичиков, потрясенный превратностями судьбы, постепенно преображается; сердце начинает брать верх над желудком. С этого момента упоминания о сердце нарастают и идут с небывалой прежде частотой. Начинается своего рода "новелла сердца". Чичиков прижимает к груди руку Муразова: он надеется на него, как на последнюю возможность (не случайно профессия Муразова – "откупщик"; он откупает или выкупает Чичикова и в символическом смысле, и в практическом). А затем, не в силах удержать подступившей к сердцу грусти, Чичиков рыдает вновь и вновь. И каждый раз Гоголь не забывает упомянуть о сердце: "Он не договорил, зарыдал громко от нестерпимой боли сердца". И далее: Чичиков рвет на себе волосы, чтобы "заглушить ничем не угасимую боль сердца".
Сердце против желудка. Смена "храмов". Мечта о высшем – против реальности низкого. Таков "антропологический проект" Гоголя. Телесные и идеологические акценты меняются, и, следовательно, мы вправе ожидать изменения доминанты гоголевского мироощущения (и соответственно самоощущения его героев). Я имею в виду пересмотр темы пожирающего мир зрения, самой связки глаза и желудка: если желудок отступает, слабеет и его место занимает сердце, это должно как-то сказаться и на "технологии" мировосприятия (А. Белый понял это как смену зрительных интенций: от взгляда вбирающего к взгляду невидящему). Желудок был связан со зрением, втягивавшим мир и переводившим его в "малообъемный фокус" ("фокус" – это опять-таки "середина", оптический эквивалент середины "желудочной"). О последствиях я уже говорил. Поэтому если менять стратегию, то сердцу надо подбирать какого-то другого проводника, не скомпрометировавшего себя, подобно зрению, ненасытной алчностью.
Этим спутником или проводником у Гоголя становится слух или, шире, стихия слова, звучания и соответственно понимания, идущего в прямом смысле слова "от сердца". В конце второго тома "Мертвых душ" эта замена описывается как переход от исходной окаменелости и бесчувствия к новому состоянию, в котором личность начинает открывать в себе "неведомые дотоле, незнакомые чувства". И вместе с этим обозначается четкий переход от зрения к некоему обобщенному "чувству" и конкретно к слуху: "Начинаю чувствовать, слышу, что не так, не так иду…". Тема крепнет и осознает себя. Чичиков повторяет эту же самую мысль, но более развернуто: Чичиков "полупробужденными силами души, казалось, что-то осязал. Казалось, природа его темным чутьем стала слышать, что есть какой-то долг, который нужно исполнять человеку на земле…". Наконец, та же связь сердца и слуха видна и в "финальной" сцене второго тома, где сила зрения почти нарочито ослаблена ("Все стояло, потупив глаза в землю"). Генерал-губернатор обращается со своим "кличем" к тем, у кого "еще есть в груди русское сердце и которым понятно сколько-нибудь слово благородство". Здесь значимо буквально все – и "грудь", и "сердце", и "клич" (слово), и само "слово". Неслучайно и то, что "благородство" поставлено в один ряд с "сердцем" (вспомним о прежней гоголевской телесной иерархии с ее самым "благородным" из органов).
Сердце окончательно одержало верх над желудком? Едва ли. Даже второй том не написался, как было задумано, не говоря уже о несбывшемся третьем. Можно сколько угодно часто употреблять слова "сердце" или "человек", но при этом не добиться задуманного, поскольку дело не в статистическом "давлении" ключевого слова, а в реальном переустройстве сюжета, поэтики, их содержательного и структурного состава. В этом отношении во втором томе ничего нового по сравнению с первым почти не произошло. Наиболее удачные места его связаны не с дидактикой или образами "правильных" людей вроде Муразова или Костанжогло, а со все теми же описаниями пиршеств или просто с картинами жизни, картинами по природе своей опять-таки сугубо зрительными.