Вернемся, однако, к анализу эссеистической прозы, проделанному М. Эпштейном, по "технологической модели", которую он "отыграл" за Чехова. Объектом наблюдения за реальным превращением эмпирического факта в мыслительную универсалию он выбрал эссе М. Цветаевой "Живое о живом". Чтобы уследить за логикой его мысли, придется много цитировать. Полдень в Коктебеле был любимым часом суток М. Волошина. В эссе Цветаевой он превращается в "свой час, в волошинский час" в день смерти поэта. Художественное приращение смыслов происходит постепенно, оно очень точно отмечено исследователем ".полдень дня и года, полдень времени и места, полдень - любимая природа и любимое слово - сквозь все эти наслоения проступает категория "полуденного", как некоего всеобъемлющего типа существования, персонифицированного в Волошине. И наконец, Цветаева доводит это обобщающее, но сохраняющее образность ступенчатое построение до логического - "мифологического" предела: "Остается четвертое и самое главное: в свой час сущности. Ибо сущность Волошина - полдневная, а полдень из всех часов суток - самый телесный, вещественный, с телами без теней. И, одновременно, самый магический, мифический и мистический час суток, такой же маго-мифо-мистический, как полночь. Час Великого Пана, Demon de Midi, и нашего скромного русского полуденного."
Полдневна уже не только природа вокруг Волошина, но он сам, весь, до глубины своей личности и творчества. Так образ постепенно раскрывает свои обобщающие свойства. Вопрос в том, что это за тип образа. Очевидно, что не чисто художественный, ибо в нем нет никакого вымысла - все такое, как есть, непреображенное, подлинное до мельчайших деталей ("парусина, полынь, сандалии"), и недаром Цветаева повторяет, настаивает: "И достоверно - . И достоверно - ." Для мифа существеннее всего достоверность, которая в древности облекалась в вымысел, а затем стала освобождаться от него, - вот почему сам дух мифологии переходит в документальное, подтвержденное фактами повествование (тогда как беллетристике достается в наследство от мифологии именно фантазия как условная форма достоверности). Но одновременно этот цветаевский образ, который одной своей, "свидетельской", стороной прикасается к факту, другой, мыслительной, дорастает до понятия, до чистой, абсолютной, внесобытийной сущности человека как воплощенного Полдня. Через этот образ самый достоверный факт непосредственно сочетается с самой обобщенной идеей - и при этом сохраняет все пластическое богатство и выпуклость образа, как единичной личности, в которой все - сущность, и сущности, в которой все - личность".
В современной теории эссеистики "сущностно важным оказывается не просто выраженная личная позиция автора, то есть частная ориентация адресанта, но и частная ориентация адресата - читательской аудитории", - считают многие авторитетные исследователи. Им возражают сторонники прямо противоположного взгляда на задачу эссеиста: "Перевести взгляд с чего-нибудь привычного, бедного, обыкновенного, осязаемого, конкретного к тому, что в нем как бы заключено. И что так и будет неодолимо влечь к себе, превращаясь в неотступную и не воплощаемую ни в едином из известных мне образов мысль, и отчего мне, довольствуясь ею, несчетное число раз пытавшемуся ее высказать, предстоит умереть, и в чем я уверен, если смерть не станет ее разрешением, окончательным развоплощением, не требующим ни аналогий, ни отличения. До без конца восстанавливать утраченное в этом "зрении" создание. Таково задание".
Признаться, затрудняюсь даже представить себе, о чем будет такое эссе. Конечно, содержательно-смысловая структура эссе "позволяет соотносить разные типы отношения к бытию". Но как выполнить это задание "до без конца" без текстообразующего начала динамичной структуры, которая оказывается в этом случае просто ненужной, как и своеобразное композиционно-речевое единство, получившее определение "свободной композиции" и являющееся родовым признаком жанра? Философия филологии может углубить эссе, расширить его горизонты, но она оказывается способной и разрушить жанр, направляя его в никуда.
Новый и четкий взгляд на эссе с точки зрения его поэтики предлагает К.А. Зацепин, который считает, что ХХ век дал "множество блестящих образцов литературной эссеистики, которые в полной мере можно воспринимать как художественные тексты". Он называет длинный список признанных в разных странах, в том числе и в России, эссеистов, который, конечно же, можно продолжить, изменить, сократить. Но все они входят в систему координат, определяющую признаки и принципы классического эссе: "Проблематизируя, вопрошая предмет, эссе проблематизирует само вопрошание - до каких пределов оно может простираться, активно приглашая читателя к соучастию. Избегая суждения об истине в терминах присвоения, мысль в эссе предстает как действующая субъективность, активность которой - "в открытости", потребности в "домысливании" со стороны читателя, в чем и состоит коммуникативная направленность эссе как "художественного философствования".
Форма таких текстов "предстает как пространство рефлексии, становления смысла и его обращенности на себя самого, как размышление, становящееся творением". Отношения "читатель - автор" в них - это "живое противоречие", нацеленное, по К.А. Зацепину, на "восприятие эссеистической формы, становящейся для читателя пространством свободной коммуникации с запечатленной в письме другой субъективностью, коммуникации, утверждающейся как единственная доступная постижению истина и ценность".
Разгадывая интеллектуальные кроссворды...
Чтение эссе - все равно что разгадывание кроссворда. Перед глазами текст, за ним - автор, личность. Как сложатся их отношения - читателя и автора, каким получится диалог, не знает ни одна из сторон. Об этой уединенной беседе говорит сам Монтень достаточно жестко: "Я не ищу никакого удовольствия от книг, кроме разумной занимательности, и занят изучением только одной науки, науки самопознания." Здесь Монтень - читатель. Но в этом признании - ключ к пониманию Монтеня-писателя. В этом качестве он предстает автором, который своими текстами-опытами не намерен доставлять никакого удовольствия читателю, не хочет с ним никакого диалога, он его попросту не интересует, а предоставляет ему право и возможность заняться самопознанием, как это делает сам, читая чужие книги. Уж не лукавство ли это, не скрытый ли полемический прием вызвать читателя на диалог, который ему как будто бы и не интересен?
У Н.М. Карамзина-эссеиста - другая цель: он ведет диалог с Жан Жаком Руссо, выискивая подтекст в стилистике пишущего. "Маска, я тебя знаю, - словно говорит он. - По крайней мере, могу понять, кто под ней скрывается": "Отчего любим мы читать его (Жан Жака Руссо. - Л.К.) и тогда, когда он мечтает или запутывается в противоречиях? Оттого, что в самых его заблуждениях сверкают искры страстного человеколюбия; оттого, что самые слабости его показывают некоторое милое добродушие". Философия филологии в эссеистической прозе Карамзина - узнаваемый "рецепт" читателю настроиться на чтение. Ю.М. Лотман этот "рецепт" расшифровал так: "Карамзин завещал русской культуре не только свои произведения и не только созданный им новый литературный язык - он завещал ей свой человеческий облик, без которого в литературе пушкинской эпохи зияла бы ничем не заполненная пустота".