В таких случаях Киплинг занимает позицию поистине рискованную по отношению к той мысли, которую ему все-таки хотелось бы провести. Он оказывается последователен и правдив чересчур с точки зрения собственной цели и замысла. Уэллс вспоминал, как резанули по нервам читателей рассказы Киплинга, где изображалась жестокость детей, воспитанников пансионата. Относительно стихотворения "Добыча", исполненного в стиле солдатской песни с припевом "Грр-абь! Грр-абь! Грр-абь!", критик, ставивший Киплинга очень высоко, вынужден был написать: "Эти стихи просто отвратительны, они заставляют комментатора краснеть, когда он пытается истолковать их". Один из самых стойких ценителей Киплинга, англо-американский поэт и критик Т. С. Элиот объяснял дело так: "Киплинг, несомненно, чувствовал, что кадровый служака и его командиры недооцениваются своими мирными соотечественниками, находящимися у себя дома, и что в отношении к солдатам и демобилизованным проявляется все же социальная несправедливость, однако сам он стремился сказать о солдатах правду, а не идеализировать их. Ему надоел сентиментализм точно так же, как недооценка и небрежение, поскольку они стоят друг друга". Не приходится спорить с тем, что Киплинг хотел освободиться от сентиментальных иллюзий во имя реальных представлений, однако возникает вопрос, на чем же он хотел остановиться. Элиот в этом пункте отделывается, по своему обыкновению, молчанием. Вернемся к "Мэри Глостер", едва ли не лучшей балладе Киплинга, маленькой поэме, выражающей в основном взгляд на главные человеческие проблемы, которые занимали писателя.
По сравнению с конфликтом между Оскаром и Бози разница в самом деле сразу видна, потому что у Киплинга - отец и сын, разные поколения, разные жизненные школы и позиции. Сэр Антони Глостер так и остался основным героем Киплинга - в поисках фигуры, способной возложить себе на плечи "бремя белого человека", лучшего он не нашел. Баллада о "Мэри Глостер" написана Киплингом в начале пути - в дальнейшем он мерил людей все той же мерой, сопоставляя своего Сэра Антони с такими, как международного масштаба авантюрист Сесиль Родс или американский президент Теодор Рузвельт - с обоими его связали близкие отношения. Однако никуда не мог он уйти и от правды, той правды, что художественно запечатлена в его же собственных стихах. Глостер-старший ведь не только разуверился в сыне. Этот удар судьбы получил он как итог собственной жизни. Бессилие сына есть лишь теневое, контрастное отражение силы отца, проявлявшейся также в "паскудстве", только по-иному: у сына - изящные безделушки, доставшиеся ему на отцовские средства, у папаши - пароходы, доставшиеся ему за счет того, за счет чего они ему достались - сам знает! Не только открывшаяся через сына-баловня бесперспективность всех усилий, но и осознание их изначальной неправедности, - с этим умирающий Сэр Антони, который, заплатив за все, по-прежнему говорит Гаррер вместо Гарроу, просит "отвезти его до места" и выбросить, как положено, за борт.
Это все написано Киплингом, все в том смысле, что, при видимой простоватости своих героев, сам-то автор эстетски обдумывал каждую запятую, желая сказать то, что сказал, что мог сказать.
Пораженный, даже ослепленный читатель послушно следовал за Киплингом и в пустыню, и в джунгли, и в морской простор. "Железный Редьярд" представлялся проводником, отлично знающим дорогу до конца.
Но вот Толстой, поздний Толстой, под впечатлением от раннего Киплинга отметил - "растрепан". Таково было первое впечатление (1892), оставшееся у Толстого постоянным. Однако поздний Толстой поднимал, как известно, руку на самого Шекспира, и потому его отзыв о Киплинге вроде бы можно отнести если не к причудам, то к заблуждениям или же просто недоразумениям.
В самом деле, "растрепан" расходится со стойким, фактически единодушным, мнением о Киплинге - чеканном, блистающем отделкой. Едва ли не в первом же предисловии, знакомившем русских читателей с Киплингом (1895), проводилась мысль о законченности его формы. В дальнейшем то же мнение укрепляется: что бы там о Киплинге ни думать, как ни воспринимать дух его творчества, пишет он - "железно".
И вот потребовался почти целый век для того, чтобы современные, уже нам современные, исследователи усмотрели в прозе Киплинга некую "растрепанность", о которой тогда еще заговорил Толстой…
Было бы глубоко неверно думать, будто о Киплинге прежде судили поверхностно и лишь теперь добрались до сути. Напротив, у нас, например, с самого начала в оценке Киплинга звучала в передовой печати трезвая нота. Произведено было основательное разграничение между киплинговской установкой на "правдивость" и действительной мерой в раскрытии или же утаивании Киплингом подлинной правды. В Киплинге отделили крупное дарование от этого "маленького человечка с большой челюстью", трубившего во славу империи! Выработана была объективная, неодносторонняя точка зрения, выразившаяся и в прекрасной, не потускневшей до сих пор, статье Куприна, и в том, что позднее, используя купринский "ключ", писал о Киплинге Паустовский.
Однако в самом деле потребовалось время, и немалое, чтобы на поверхность выступила "растрепанность", когда-то замеченная Толстым. "Киплинг подчас оставляет читателя как бы ни с чем, вдруг бросая его на полдороге", - таково мнение новейшего исследователя. Оно явно не согласуется с представлениями прежними, когда читателю казалось, будто от начала и до конца чувствует он "железную" руку Редьярда. А ведь исследователь, автор "официальной" биографии, уж наверное, не ставил своей задачей ниспровержение Киплинга. Он просто признал то, чего уже, как видно, нельзя не признать. Читатель и сам это почувствует, когда возьмется за рассказы, включенные в предлагаемый том.
И это - не только на уровне слога, стиля, сюжета. Это "ни с чем" - позиционное, пронизывающее насквозь установку писателя: вид-то воинственный, а в глубине сердца - страх. В свое время требовательный "старик" это, быть может, потому и почувствовал, что "совсем еще молодой человек" (так критики называли Киплинга) был им читан в пору собственного саморазбора - до глубин, до первооснов социально-творческой позиции художника. Для себя самого решал Толстой фундаментальные вопросы ("что такое искусство"?), и тут ему попалась книжка нового английского писателя, а он очень ценил, даже второстепенных, английских писателей за профессионализм, и он прочел и увидел - "растрепан".
Увидел читатель, который не терпел компромиссов и от искусства требовал ответов на важнейшие запросы жизни; уловил художник, при собственной, видимой "растрепанности", не знавший устали в поисках гармоничного соединения слова, мысли и дела в творческую правду. Именно на переходе от репортажной достоверности, стилистической точности, одним словом, правдоподобия ("Выдумка его полна правдоподобия" - устойчивое и основательное мнение о Киплинге), на этом переходе - к большой правде усмотрел Толстой у Киплинга творческий промах.
Теперь, когда итоги давним спорам о Киплинге подведены самой историей, видно: в "растрепанности" сказывалась нестойкость идейных основ, на которых Киплинг пытался воздвигнуть свою "крепость". Пытался, развивая свойственную многим англичанам философию "семейного очага", дома-крепости и притом - с садом.
"Наша Англия - сад", - писал Киплинг в стихах, будто бы вторивших самому Шекспиру. Но у Шекспира возделанный "сад" - наследие трудовых поколений. Киплинг, как мы уже знаем, по-своему не терпел белоручек. "Сад тружеников" воспевал он, включая, однако, в понятие о "труде" и всю "грязную работу" по защите захватнических, имперских интересов. А в итоге, в глубине, как Сэр Антони, понявший, что не обиду от сына, а возмездие за дела рук своих получил он, так и Киплинг, хотя бы временами, испытывал покаянно-просветляющее чувство исторической вины.
Киплинг самому себе предъявил суровый счет. Когда Королевское общество литературы присудило ему золотую медаль, он, отклонявший после получения Нобелевской премии многие литературные, ученые и даже государственные почести, эту медаль принял и по случаю произнес речь. "Все пишут, - в таком духе говорил он, - надеясь на бессмертие, а что остается?" Он вспомнил гигантов, например, Свифта, Властелина Иронии, чьи сарказмы сотрясали устои, а в горниле вечности все им сделанное сжалось, в сущности, до размеров маленькой книжки. "Это все равно, - сказал Киплинг, - как если бы с помощью вулкана зажигать светильник над кроваткой ребенка". Но выводом Киплинга была все же не мысль о тщете даже очень больших усилий. Он говорил о требовательности самой истории, о нагрузке веков, под которую, как под пресс, ложатся книга за книгой, а там, что останется! "Пока пишешь, - говорил Киплинг, - окружающий мир берет у тебя лишь столько правды или удовольствия, сколько ему в данный момент требуется. А со временем остаток приплюсуется к общему результату, и, может быть, получится такой итог, о котором писатель даже не мечтал".