И все же, танцуя под чью-то мерзостную дудку собачий вальс бездомия, иногда отходишь в сторону и в углу, чтоб никто не видел, как четки перебираешь свои такие свежие воспоминания о том, что брошено. Ибо престранная машина человек: тяжким молотом разбейте в нем самые хрупкие части и все нити перережьте острым серпом, а он, с перебоями и хрипом, по инерции, гудит старым, привычным темпом, скрипя расшатанными винтами…
Это очерки советского быта, прокопченные дымом горящего отечества, были написаны минувшей осенью у окна, где почти никогда не просыпаясь, тихонько похрапывал добрый и грязный кот Чушка.
Гельсингфорс, 1923.
I. Сливки общества
– Он еще спрашивает – за что! Сказано – за подозрительную физиономию.
– Но позвольте…
– Я знаю, что делаю. Товарищ, уведите его.
Товарищ – нечто вроде смотрителя, полный и безучастный – привычным жестом распахнул гостеприимные двери Угрозыска Ник.железной дороги (Лиговка, 10) и крикнул:
– Третья камера, принимай!
Приняли меня радушно. В законопаченной – более подходящего слова не выдумаешь – вонью комнате зашевелились столы (на них спали); на печке, почти под потолком (там уже проснулись) кто-то лихо заиграл на гребешке, несколько хриплых голосов оглушили приветствиями:
– Послушайте, вы не туда попали!
– Дунька, ставь самовар, принимай гостя!
– Какая тут сволочь по ногам топчется?
– Пойди сюда, папаша!
Я вежливо, но решительно отверг предложение безносой девицы, отцом которой я неожиданно оказался, и присел на край нар, устланных грязной ветошью. На ветоши было в поэтическом беспорядке разбросано бесчисленное количество голов, ног и рук, и между ними – молодой человек в щегольском пальто. Молодой человек гадал: отодвигая в противоположные стороны руки с вытянутыми указательными пальцами, сдвигал их снова, стараясь, закрыв глаза, попасть пальцем в палец.
Я кашлянул.
– Гадаете? Скучно, небось?
– Нет, с голоду. Насчет жратвы тут совсем даже паршиво. Шрапнель, и та вонючая.
– А вы за что здесь?
– Политический.
С другого конца нар поднялась лысая голова.
– Что арапа запускаешь? Нечто это политика, коли человек по карманам лазаит? "Политический" открыл правый глаз.
– Ай ты, лысый барабан. Дрыхни там себе и вшов считай… А вы из себя кто будете? –обратился он ко мне.
– Я? Как вам сказать… быв. – чья-то рука, быстро скользнув по лицу, вырвала у меня из рта папиросу, – бывший студент; теперь, как и многие, – пролетающий…
Левый глаз моего нового друга открылся изумленно.
– И вы с таким талантом здесь пропадаете?
Камера грохнула от смеха всяких тонов и оттенков, до ослиных криков включительно.
У вас тут весело, – вздохнул я – кто это ослу подражает? Тот, кому я наступил на ноги, промычал:
Ему и подражать нечего. Потому – осел всамделишный.
– А ты – домушник, по квартерам смертоубийством промышляешь! – крикнул "осел" и выругался сочно, с большим наслаждением. – В Лесном семерых придавил? На Миллионной – пять? А на островах чикал головки топором да и засыпался? Вот стерва… Разговаривает еще. Пропишут тебе еще ленинских пилюль, подожди еще малость!
– Мне показалось интересным это новое лекарство.
– Что еще за "ленинские" пилюли?
Парень в щегольском пальто плюнул в затканный паутиной угол. Слюна, прорвав паутину, повисла на гвозде, где когда-то висела икона.
– Пилюльки-то? Оченно обыкновенные – свинцовые.
Сзади кто-то осторожно тронул меня за плечо; я повернул голову и увидел старика в больших дымчатых очках, с лицом ласковым и сконфуженным.
– Что вам?
– Скажите, вы знаете французский язык?
– Предположим.
– Как будет по-французски: дайте мне, пожалуйста, папиросу.
Я не мог не улыбнуться такой просьбе, а "дочь" моя – безносая девица – посоветовала по родственному:
– Дай ему, папаша, в морду по-русски!
– Нет, отчего же… – и я начал было уже развязывать свой кулек с провизией и табаком, как вдруг на меня наскочили, воистину с быстротой молнии, несколько оборванцев, сшибли с ног, вырвали кулек и так же быстро растаяли в общей массе.
– Ловкие ребята! – только и сказал я, потирая сильно ушибленное колено. Старик помог мне встать.
– Не сердитесь на них слишком, молодой человек. Понять их надо – ведь нас здесь почти не кормят. Ну, у кого здесь родные живут – туда-сюда еще передачи носят, да и то половина добрая к чьим-то рукам прилипает. А у кого никого нет, что таким делать? Вот они и обрабатывают таким манером каждого новичка. Как звери… Вчера я видел такую, например, картину: сел на пол мальчишка и давай с грязного пола крошки слизывать. На языке у него больше песку и плевков, чем крошек, а – ничего, жует, свинья голодная… Фу-ты, Господи! Надоели мне эти экзамены – каждый день одно и то же.
У окна, заколоченного деревянной решеткой (с четвертого этажа все равно не прыгнешь!) стоял красноармеец в засаленной буденновке и кричал:
– Переведите, товарищ, – РСФСР.
На что сидевший на печке отвечал нараспев:
– Приблизительный перевод: Ребята, смотри, – Федька сопли распустил… Более точный: Редкий случай феноменального сумасшествия расы…
– Правильно. А что такое советская власть?
– Советская власть – лучший повар.
– Пять. А кто ее маменька?
– Октябрьская проститутка. Безносая девица захихикала.
И выдумают, ей-Богу!
– С такими мужчинами сидючи, со стыда треснешь.
– Однако, знаете, очень откровенно… экзамен этот, – сказал я.
– Им рисковать нечем – люди стеночные. Красноармеец в каком-то бунте замешан, а тот, – старик показал на печку, – заметьте, бывший паж, устроил лимонный завод и довольно продолжительное время конкурировал с экспедицией заготовления государственных бумаг. Человек, конечно, с душой вывихнутой, но интересный, шутит все время… Эх, отпустили бы скорей, что ли!
– А вы в чем обвиняетесь?
Старик раздраженно махнул рукой.
– В том-то и дело, что ни в чем не обвиняюсь.
– Как это?
– А очень просто. В доме, где я живу, во втором этаже – моя квартира в подвале – обокрали какого-то нэпмана, на Невском ювелирный магазин. Обокрали, ну и шут с ним: не мое. Но так как вор, уходя из квартиры с бриллиантами в кармане, встретился со мной на лестнице – это было днем – и я имел несчастье запомнить его физиономию, то и торчу здесь вот уже второй месяц в качестве свидетеля. Каждый день показывают мне разных бродяг и спрашивают: он?.. Даю вам слово, что скоро не выдержу уже и на первого попавшегося скажу: он! Безобразие.
– Н-д-да… – согласился я.
– И таких "преступников" здесь много. Мальчишка тот самый, что крошки лизал – видел, как какие-то молодцы угнали автомобиль со двора гостиницы "Спартак". Чем не свидетель, спрашивается? А вот… видите, на четвертой от окна наре сидит девочка? В зеленом плюшевом пальто? Недели две тому назад налетчики убили ломом ее мать.
– Тоже свидетельница?!
– Конечно!
Услышала ли девочка, что мы говорим о ней, или показалось ей скучным смотреть в одну точку, – она повернула к нам темно-каштановую голову и заплакала.
Бывший паж застучал ногами в лаковых ботинках по печи и сказал нараспев (почему-то вспомнился мне Игорь Северянин, таким же декадентски-ноющим голосом читавший свои поэзы):
– Стоит ли плакать? Глупистика одна. Все равно - все там будем! И потом… Такие сливки светского, то есть советского общества, и вдруг - на тебе, заплакала. Плюнь! - и запел дрожащим фальцетом, аккомпанируя самому себе на гребешке:
На днях я съел свой граммофон,
Вчера доел я пианино.
Сегодня слопал телефон
И даже швейную машину…
(Русские вести 1923. 11, 13 февраля. № 192, 193).
II. В деревне
Вера Осиповна – учительница и, конечно, голодает хронически. Нос тонкий-претонкий, скулы далеко выдвинуты вперед, лицо как печеное яблоко – все в мелких моршинах. А одета она так комично и жалко: юбка из мешка, на голове платок с давно вылинявшими цветами –баба Палашка подарила на бедность, – ноги в галошах. Вот и все. Да, на плечах, вместо теплой шали, покоится нечто среднее между ковром и гардиной: пыльно-желтое, с пушистыми китицами, слегка тронутое молью. Смешно и жалко.
Молчим. Говорить не хочется, да и не о чем, собственно. Тихо. За окнами – мокрый снег, слепое зимнее солнце. Я барабаню по подоконнику озябшими пальцами, в десятый раз обвожу глазами стены класса. Истрепанная карта Европейской России. Доска с надписью кривым детским почерком: "В школу приносить мышов строго возприщаица". Над доской –Ленин, Троцкий, Калинин. Висела еще здесь, во втором отделении, и Роза Люксенбург, но сторожиха, юркая старушка, удивительно красочно рассказывающая как "помищики та енералы убили царя мужичьяго – Олександру хторого", бросила Розу в печь: "хиба (разве) вона Богородица или царыця: що в классе находиться?.. "
Тихо. Вера Осиповна кутается в ковер (нет, это все-таки гардина, кажется) и греет руки у самовара.
– Чаю хотите? Но предупреждаю: чай у меня советский – с солью.
Откровенно говоря, после такого чая мне все завоевания революции кажутся пустяками, но отказываться неудобно – обидится.
– Стакашку опрокину, Вера Осиповна. Только вы соли поменьше. Я не лакомка. Хозяйка тонкими ломтиками режет хлеб. Вздыхает.
– Я говорила уже вам, что в прошлое воскресенье сход постановил закрыть школу?
– Нет. С чего это им вздумалось? Или поветрие теперь такое – долой грамотность?