Иван Елагин - Собрание сочинений. Том 1. Стихотворения стр 4.

Шрифт
Фон

Такими словами Ольга Анстей описала своего будущего мужа. А в два часа ночи 17июня 1938 года Иван и Ольга тайно обвенчались в церкви. Венчал их священник А.А.Глаголев, сын известного в Киеве священника, венчавшего в свое время Михаила Булгакова, а один из венцов при венчании держал десятилетний мальчик - Борис Борисович Ремизов, внук писателя Алексея Ремизова; память Бориса Борисовича многое для нас сберегла о жизни молодой четы Матвеевых в предвоенном Киеве и во время оккупации.

Сама Ольга Анстей в эти годы писала немного, в 1939 году в письме к Белле Казначей признавалась: "Детонька, за последние 2 года ведь очень мало стихов! В невыносимое это время 37 г. я почти не писала". Зато непрерывно писал Иван: многое из стихотворений тех лет попало в первые книги Елагина, вышедшие после войны в Германии. У супругов была настоящая творческая близость. Много лет спустя Ольга Анстей вспоминала - в письме из Нью-Йорка в Москву к Надежде Мальцевой (от 17 апреля 1978 г.):

"Да, у нас забавная совместная творческая биография. Помните "Октавы" ("Парк лихорадил")? Писал он их в молодости нашей, в Киеве перед войной. И написал уже несколько октав серединных (чудесных), а начало никак не выходило. Он ходил и канючил: – Я не могу начать! Не знаю, как начать.

Ходил по комнате (комната-то одна) и мычал: У-у-у…У-у-у. Наконец мне это же в печенках село и я говорю:

– Ладно, пес с тобой, я тебе напишу начало. Села и с маху написала:

Парк лихорадил. Кашляли, ощерясь,
Сухие липы…

И то был толчок, и дальше его уж понесло: "Ветер, озверев…"".

Выйдя замуж, Ольга взяла фамилию мужа. Иван учился во Втором киевском медицинском институте. Ольга служила в банке и подрабатывала переводами с английского и машинописью. Оба писали стихи, не печатались, но печататься хотели. И уж во всяком случае хотели показать свои стихи "старшим" поэтам. Ни Кузмина, ни Бенедикта Лившица уже не было в живых, а идея пойти к Ахматовой Ивана не оставляла. Об августовской поездке в Ленинград у Елагина есть сюжет в поэме "Память", а в двух письмах к Белле Казначей Ольга Матвеева эту историю рассказала подробно. Первое письмо без даты, но определяется как конец августа 1939 года:

"Заяц сидит в Ленинграде. Анна Андреевна его выгнала , как он пишет. Пишет: "выгнала, а все-таки дважды поцеловал руку!" и в конце прибавляет: "Могу писать мемуары, как меня выгнала великая русская поэтесса!"".

В поэме " Память" такие мемуары Елагин как раз и написал. Подробнее история рассказана в письме к тому же адресату от 26 октября 1939 года (Иван из Ленинграда давно вернулся, начались занятия в институте): "Выгон Зайца был очень краток. Она объявила ему, что сына ее высылают, и у нее должно быть последнее свидание, и вообще она никаких стихов слушать не может, она совершенно не чувствует в себе способности руководить молодыми дарованиями, и вообще "не ходите ко мне, забудьте мой адрес и никого ко мне не посылайте. Это не принесет радости ни мне, ни вам " <…> А еще получилась пикантность: когда Заяц стал распространяться, что она нам, дескать, потому так близка, что не печатается и т.д., она и говорит: "Вы ошибаетесь! Мои последние стихи скоро появятся в…" - и назвала журнал. Заяц, конечно, забыл, какой именно Живая картина!!! Бека, ты не натолкнулась на эти стихи? "Поспрошай" кого-нибудь, и если, солнышко, ты нападешь на этот журнал, умоляю выписать мне стихи! Ведь очень интересно, что там Анна Андреевна навараксала.

Жаль, что ты не слышала рассказа самого Ивана. Он особенно, каким-то глухим сомнамбулическим голосом рассказывает это происшествие. Говорит, что очень красива , необыкновенно прямо держится, челки уже не носит. Рука (которую он успел-таки два раза поцеловать) – красивая, но "пухленькая". Это сюрприз. Одета она была в шелковое трикотажное, но совершенно драное, разлезшееся платье, длинное, темное. Последние слова знаменитой русской поэтессы – по телефону (когда Иван уже выходил): "Таня сейчас придет, она понесла примус в починку…"

Над диваном у нее висит портрет девушки в белом платье . Заяц только на обратном пути догадался, что это – она в юности. Да, впрочем, вот его стихи, на днях написанные:

Я никогда не верил,
Что к Вам приведут пути.
Но Вы отворили двери,
К Вам можно было войти.

Даже казался странным
В комнате Вашей свет
И над простым диваном
Девушки в белом портрет.

Но Вам в тяжелых заботах
Не до поэтов - увы!
Я понял уже в воротах,
Что девушка в белом - Вы.

И, подавляя муку,
Глядя в речной провал,
Был счастлив, что Вашу руку
Дважды поцеловал" .

Последние две строфы этого стихотворения позже вошли в поэму "Память".

Хотя Ивана и не печатали, но в прямом смысле "никому не ведом" он не был: им гордились друзья и соученики, он носил стихи к жившему в Киеве и весьма знаменитому Николаю Ушакову, а к Максиму Рыльскому, платившему за обучение Ивана в институте, супруги чай пить ходили регулярно. В относящемся примерно к середине 1940 года письме Ольги Анстей в Москву к Белле Казначей одно из таких чаепитий описано подробно, рассказ заканчивается так: "Прощался совсем трогательно: меня поцеловал в пробор, а Зайца - так совсем в умилении прижал к груди и лобызал, как Державин. Про мои стихи сказал "что же делать", большинство "непечатные". А у Зайца все-таки более печатные. Некоторые Зайцевы стихи и хочет послать Антокольскому".

Обращаю внимание читателей на то, что в это время Рыльскому было всего сорок пять лет. Но он был поэт "государственный", и, не начнись война, он бы не так, так эдак, через собственные переводы, через Антокольского или как-то иначе Ваню Матвеева в "советскую литературу" вывел. Быть может, через переводы вывел бы и Ольгу Матвееву-Анстей – в ее "оригинальном жанре" это было почти невозможно: Ольга была и в жизни, и в поэзии человеком глубоко верующим и церковным. Незадолго до войны она писала в Баку поэтессе Татьяне Сырыщевой: "Искусство для меня, естественно и органически, сплетается с религией, без которой я тоже не дышу, "с ощущением миров иных". Иными словами, искусство и вера - обе эти "категории" - поднимают меня над физической смертью и соприкасают с миром ирреальности , то есть единственной подлинной реальности".

С подобным мировоззрением в советской литератур рассчитывать было не на что. Впрочем, сохранились переводческие опыты Ольги Анстей (из Верлена, с французского… на украинский!). А Иван даже - напомню - успел в качестве переводчика Рыльского напечататься в "Советской Украине".

И вот пришло лето 1941-го. Елагин написал много о тех днях, когда "летели на город голодные бомбы". Видимо, тогда и началась окончательно его "взрослая" жизнь "во времени, а не в пространстве".

Ни Людмила Титова, ни Татьяна Фесенко, бывшие свидетельницами оккупации Киева и оставившие каждая по книге воспоминаний о Елагине, ни один из друзей Елагина, кого я запрашивал письмами, - никто не смог мне дать окончательный ответ: как так вышло, что Матвеевы не эвакуировались, а остались в Киеве и "оказались под немцами". Наверняка - не нарочно, не потому, что не верили советской пропаганде и считали сообщения о немецком истреблении евреев очередной ложью ТАСС. Иван, недоучившийся врач из Второго медицинского, работал на "скорой помощи", вывозил раненых из пригородов в больницы и едва ли заметил мгновение, когда Киев перестал быть советским. О том, что было дальше, рассказано в книге Титовой:

"После того, как отгремели страшные взрывы, после Бабьего Яра, в первую зиму немцы открыли два вуза - медицинский институт и консерваторию. Учеба там спасала от Германии. Залик стал посещать занятия в медицинском и дежурить в больнице. Кажется, в акушерском отделении. Кончались занятия в мединституте или дежурства в больнице - и Залик забегал ко мне. Повторял:

- Люди теперь не рожают. Если проскочит какой-нибудь случайный ребенок, и то хорошо!"

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке