И родился будущий Иван Елагин даже не в РСФСР, в начале 1918 года в бухту Золотой Рог вошел японский крейсер, затем английский - Владивосток был оккупирован. С апреля 1920 по осень 1922 года город находился на территории марионеточной Дальневосточной республики (и даже не был ее столицей!). В те годы в городе кипела литературная и поэтическая жизнь, выходили книги по старой орфографии, ни белых офицеров, ни "японских пособников" никто не трогал, – но ясно было, что долго такое положение не протянется. Николай Петрович Матвеев, известный больше под песвдонимом Амурский, автор первой "Истории города Владивостока" (1910), решил свои отношения с Россией переменить раз и навсегда. Воспользовавшись тем, что родился он в 1865 году в Хакодате (в семье фельдшера русской православной миссии) и с детства знал японский язык как родной, Н.П.Матвеев взял четверых младших детей (всего их у него было двенадцать) и в марте 1919 года уехал в Японию. Навсегда. Его сын Венедикт - тот самый Венедикт Март – тоже вскоре отбыл в Харбин. Там он выпустил по меньшей мер семь поэтических сборников. Лишь в конце 1923 года вместе с женой и пятилетним сыном Венедикт Март перебрался в СССР.
Кстати, об имени Матвеева-внука. Едва ли Венедикт Март оставил сына некрещеным; его собственным крестным отцом был народоволец Иван Ювачев, ссыльный, в будущем – отец Даниила Хармса, но сколько я ни рылся в самых полных святцах - имени Зангвильд или Зангвиль в них нет. Совсем невероятный вариант происхождения этого имени приводит в своих воспоминаниях писательница Татьяна Фесенко: "Его мать, давно умершая, была еврейка, и из преклонения перед англо-еврейским писателем И. Зангвилем (1864-1926) <…> дала сыну <…> его имя. При постоянных проверках документов оккупационными властями (немецкими. - Е.В.) Ваня решил прибавить к своему имени в конце "д" - получилось нечто древнегерманское, прямо вагнеровское по духу". Вариант, увы, легендарный: едва ли Сима Лесохина, мать поэта, хоть раз слышала имя Израэля Зангвиля: его слова о "плавильном тигле" (т.е. слиянии наций) были хорошо известны в США, но не во Владивостоке. К тому же концевое "д" в "Зангвильде" проставлено еще в посвящении на харбинском сборнике отца, известно и по другим довоенным документам, - так что крестили младенца, видимо, как раз Иоанном. В тридцатые годы близкие звали его "Залик", но в документах он был уже зафиксирован как "Иван". От "Зангвильда" осталось за ним до конца жизни семейное прозвище "Заяц".
О детских годах поэта кое-что известно из немногих сохранившихся писем Венедикта Марта, кое-что - из елагинской поэмы "Память". В поэме более десятка эпизодов, и расставлены они отнюдь не по хронологии: сперва перед нами Киев (1938), потом Саратов (1929), затем Москва (1928). Далее - эпизод в Покровске (Энгельсе), точно не датируемый, видимо, это 1929 или 1930 год. Следом - снова Саратов того же времени; кстати, этот эпизод (встреча с Клюевым) - единственный, вызывающий сомнения: судя по косвенным данным, встреча имела место не в Саратове, а в Ленинграде или в Москве. Затем в поэме – снова Подмосковье (1927); старожилы тех мест по сей день помнят "дачу с цветными стеклами" (иначе - "дачу Фофанова"). Далее точной датой обозначен Ленинград (1934), вновь Киев (1939) и снова Ленинград, август того же года, фотографически точно воспроизведенный эпизод с Ахматовой (о нем - ниже). Поэма заканчивается сорок первым годом, началом войны, бомбежкой Киева, когда поэту шел двадцать третий год.
"Заболев" поэзией Елагина в шестидесятые годы, я долгое время пытался найти хоть что-нибудь о его жизни в СССР до эмиграции. В семидесятые между мной и Елагиным завязалась переписка - поэт обрел достаточно веские доказательства, что моей рукой из Москвы "никто не водит" (его выражение), и грустно написал мне: "Весь архив моего отца увезли вместе с ним в 37 году. Если архивы сохранились, они для Вас более доступны, чем для меня. Мне было 5 лет, когда мы уехали из Китая, никаких ценных сведений я не могу дать". Письмо датировано 17 марта 1972 года .
Когда шестью годами позже при работе в РГАЛИ (тогда ЦГАЛИ) мне попались четыре письма Венедикта Марта к художнику Петру Митуричу и его жене Вере (сестре Велимира Хлебникова) - три из Саратова, из ссылки, куда Федор Панферов отослал к отцу опознанного им в стайке беспризорников Зангвильда-Ивана, четвертое из Киева, где с 1934 года Венедикт Март поселился окончательно, кое-как сделал с них фотокопии и кое-как, без помощи почты, переслал Елагину в Питсбург. Он ответил (но дату на письме проставить забыл, на конверте – 28 мая 1978 года): "Очень, очень был счастлив получив четыре письма отца. Это – как встреча через 50 лет!"
Позднее - уже слишком поздно для того, чтобы порадовать Елагина, которого к тому времени не было в живых в Государственном литературном музее в Москве отыскалось еще несколько писем Венедикта Марта к его старшему другу И.А.Рязановскому; первые были присланы с Дальнего Востока, когда жена Венедикта, Сима, ждала ребенка (мальчика, умершего сразу после рождения; Зангвильд-Иван родил годом позже); последнее, длинное, исповедальное, пришло из Москвы в Кострому весной 1927 года и уже не застало адресата в живых. Грустные эти письма наверняка дождутся полной публикации, а пока приведу несколько строк от 1927 года, где Венедикт Март набросал свой автопортрет - футурист сознается, что, увы, не одной поэзией были заполнены прошедшие годы: "То я гремел на весь свой край, как поэт выпуская книжку за книжкой. А то срывался - дальше некуда! Убегал от "жизни-пытки" - в китайские морфийные притоны, в таянчваны - курильни опиума… Чуть было вовсе не искурился". В том же письме - Венедикту Марту едва минуло тогда тридцать лет - он сообщал, что в Москве печатается "в тысяче и одном журнальчиках", однако стихов больше не пишет, публикует очерки, реже - рассказы "преимущественно дальневосточного характера". "Скоро этак разучусь вовсе писать стихами… Да и к тому же что-то тянет на прозу".
Тянуло Венедикта Марта, увы, не только на прозу. Его пьянки поражали воображение все видавшей Москвы; чего стоит одна лишь история, пересказанная Елагиным, - о том, как отец и его друг поэт Аренс устроили на даче в Томилине выпивку на сосне : довольно высоко они привязались ремнями, а перед собой, ремнями же, укрепили ящик с водкой. Всю ночь в саду звенели бутылки… Добром такое, понятно, кончиться не могло.
Что же случилось в Москве в 1928 году, из-за чего Зангвильд-Иван попал в беспризорники, его мать - в психиатрическую больницу (из которой, кажется, уже не вышла), его отец - в ссылку в Саратов? Одну из версий читатель найдет в поэме, другая, мало от нее отличающаяся, есть в письме Марта к Митуричу. Он пишет, что, "находясь в невменяемом состоянии" (читай - в очень пьяном), выразился о ком-то "неудобным <…> образом". Похоже, и вправду имел место крупный мордобой, о котором рассказано в поэме. Март получил три года ссылки и, как показала история, тем самым обрек себя в скором будущем на новый арест и гибель.
Образ отца очень важен для всего творчества Ивана Елагина. "Поэт седой и нищий" в "Звездах" – это Венедикт Март. "Человек под каштаном / С друзьями простился вчера. / На рассвете туманном / Уводили его со двора" – в позднем, очень важном для Елагина стихотворении "Худощавым подростком…" – это Венедикт Март. В стихотворении "Семейный архив" – возможно, инспирированном моей находкой писем к Митуричу, среди "воображаемого архива" –
За стеклами в морозилке
Хранится родитель мой.
Положенс пулей в затылке.
Дата - тридцать восьмой.
Кстати, "Семейный архив" требует двух поправок. Из Москвы Елагину "писали", и четыре письма в РГАЛИ тоже хранятся, - но никто его не "приглашал участвовать": я там не работал, а свои собственные рукописи предпочитал хранить на Западе, у друзей.
Вторая поправка - трагическая. Речь о строке "Дата - тридцать восьмой". В знаменитом стихотворении "Амнистия" (около 1970) Елагин также писал: "Еще жив человек / Расстрелявший отца моего/ Летом, в Киеве, в тридцать восьмом". Венедикт Март был арестован 12 июня 1937 года, после чего Иван остался в квартире с мачехой, Клавдией Ивановной, но 31 октября того же года арестовали и ее. Месяц за месяцем Иван ходил к тюремному окошку с передачей ("Бельевое мыло / В шерстяном носке, / Банка мармелада, / Колбасы кусок, / С крепким самосадом / Был еще носок; / Старая ушанка, / Старый свитерок, / Чернослива банка, / Сухарей кулек" - так он сам описал ее в стихотворении "Передача"), но передачу не принимали, а вскоре следователь по фамилии Ласкавый объявил по телефону: "Японский шпионаж, десять лет со строгой изоляцией". Сын, понятно, обвинению не поверил, и того, что "десять лет со строгой изоляцией" - эвфемизм расстрела, не знал; он продолжал ходить с передачами к тюрьме, хотя отца давно - между 12 и 15 июня 1937 года - расстреляли: в "расстрельном" списке этих дней киевского НКВД значится его имя. Иными словами, год ходил Ваня Матвеев с передачей к мертвому отцу.