Трансформации отечественного литературного канона в 1960 – 1970-е годы и реинтерпретации русской классики рельефно отразили общие изменения в идеологии и культуре этого периода. С одной стороны, с "оттепельными" практиками расширения канона за счет реабилитации авангардистов Сергея Эйзенштейна, Всеволода Мейерхольда, назначения современных "штатных" новаторов и официальных продолжателей линии Владимира Маяковского было покончено – в подцензурной периодике стали преобладать развенчания модернизма / авангарда (менее агрессивные, чем прежде) и апология реализма (более ритуализованная, чем прежде). И хотя прервать декретированием развитие модернистски-авангардистских явлений и их рефлексию в научно-критической мысли было невозможно, официозные и идеологически ангажированные правыми идеями критики периодически громко сомневались в законности их присутствия в литературном процессе и напоминали об "объективно" существующей иерархии методов и стилей. С другой стороны, привилегированным прочтениям классики в свете высказываний Энгельса, Ленина и революционеров-демократов в позднесоветский период была щедро отдана сфера школьного и вузовского обучения литературе, но вне ее диапазон идеологически допустимых суждений о классике стал более широким (в значительной мере это было заслугой "оттепели", реабилитировавшей многих писателей – эмигрантов первой волны, к примеру, Ивана Бунина и Марину Цветаеву, давшей импульс новым прочтениям классики, в том числе в кинематографе). Контролировавшие культурное поле партийные идеологи делали попытки отодвинуть на периферию генетически связанные с утопиями авангарда идеи и артефакты, демонстрировали приверженность сложившейся в предыдущую эпоху (хотя отнюдь не неизменной) традиции прочтения литературной классики через призму основоположников марксизма-ленинизма, но предпочитали не карать слишком жестко отступления от "стандарта" в трактовках литературных сюжетов. Официальная культурная политика в "долгие 1970-е" становилась более всеядной и давала возможность, при определенной риторической сноровке, узаконить интерес к фигурам и идеям, которые несколько десятилетий назад нещадно критиковались за "ограниченность" и "чуждость". Вариантов гибридных идеологии и стиля в культуре "долгих 1970-х" существовало множество. Фрагмент из статьи "патриотического Талейрана" Феликса Кузнецова в качестве иллюстрации уместен здесь более других лишь в силу близости автора национально-консервативным группам гуманитариев и вытекающего отсюда стремления соединить интерес к "подозрительным" персонажам, вроде Константина Леонтьева и Василия Розанова, с "партийным подходом":
Мы освоили как наше достояние такие идеологически сложные фигуры прошлого, как Тютчев или Фет; мы пытливо всматриваемся в наследие раннего славянофильства или "почвенничества", в противоречия творчества Аксакова и Киреевского, Самарина и Ап. Григорьева. Наша литературоведческая мысль стремится с социально-классовых позиций разобраться в воззрениях даже таких откровенных идейных недругов революционного, освободительного движения, убежденных противников социализма, как Василий Розанов, Константин Леонтьев, Николай Бердяев. <…> Этот благотворный процесс обогащения культурного наследия сочетается в нашем подходе к ценностям прошлого с утверждением нашего революционного социалистического первородства, принципов партийного, конкретно-исторического подхода к литературному и общественному процессу минувших лет…
Идеологические "игры" с национальным литературным каноном, в которые "неопочвенники" включились весьма активно, использование канона для легитимации текущей культурной политики были распространенной практикой обращения с классическим наследием. Позднесоветская правая интеллигенция могла в этом опираться на опыт канонизации русской классики в XIX столетии и более близкий прецедент – сталинское "воскрешение" классики. Поколению, родившемуся в 1925–1935 годах и составившему ядро национально-консервативного лагеря в 1970-е, он был, безусловно, памятен.
Весомость своей позиции национально-консервативный лагерь, представленный несколькими яркими фигурами, связанными с академическими институциями, пытался подтвердить, манифестируя приверженность "верным" принципам прочтения русской классики. Заявка на определение таких принципов содержалась в "антиструктуралистских" и "антиформалистских" статьях В. Кожинова и П. Палиевского, публиковавшихся в ходе длительных дебатов о структурализме с начала 1960-х до начала 1970-х годов. Питер Сейферт возражения Палиевского против распространения методов "математического" анализа на литературу небезосновательно считает "чистым витализмом", но меня статьи "асфальтовых националистов" больше интересуют с точки зрения трансляции консервативных ценностей на языке литературоведческих категорий. Подводя итог эпизоду "академических войн" в СССР начала 1960-х годов, связанному с институционализацией структурализма, Максим Вальдштейн замечает:
В целом, структуралисты подверглись критике не столько за их не-марксизм, сколько за покушение на установленные дисциплинарные границы и полемику с романтическими и реалистическими принципами, фундировавшими российскую и советскую гуманитаристику (произведение искусства является неповторимым образом, или даже "отражением" реальности в ее "типичных особенностях", оно создается уникальным художественным гением, который, подобно гегелевской "великой личности", может ощутить дух времени и выразить его с помощью своего незаурядного мастерства…)