Идея культурного посредничества, рупором которой Солоухин сделал своего героя, не разрешала конфликт лояльностей, на который "деревенщики", казалось бы, были обречены. Более того, она делала еще очевидней маргинальность их положения – его, огрубляя, можно описать как позицию "между крестьянством и интеллигенцией". Первое оставалось "почвой", разрыв с которой стал бы для автора-"почвенника" губительным в прямом и переносном смысле, вторая обозначала цель и идеал положительной самоидентификации. "Как трудно, невыносимо тяжело стать, да и потом сохранять себя интеллигентом при нашем-то мужицком мурле", – писал об этом Астафьев. В подобном духе высказывался и Шукшин: "…мне бы хотелось когда-нибудь стать вполне интеллигентным человеком".
Ориентация "деревенщиков" на сакрализованную традицией отечественной культуры модель интеллигента и присущие последнему формы самопредставления вписывалась в скрытую конфронтацию с интеллектуалом – антагонистом интеллигента, который якобы успешно владел всеми технологиями "умственного труда", но был вопиюще равнодушен к проблемам морали и общественному служению. Генеалогия интеллектуала национал-консервативной критикой тесно связывалась с процессами модернизации; его приверженность определенного рода ценностям (активность, рациональность, индивидуализм, антиавторитарность) и коммуникативные привычки после соответствующей реинтерпретации представали проявлением поверхностной эрудированности, эгоистического самолюбования, легкомыслия, неизменно отмеченных печатью искусственности.
В стремлении разграничить интеллектуалов и интеллигентов в "долгие 1970-е" "неопочвенники" шли в ногу с профессиональными идеологами, озабоченными вписыванием новых социальных и культурных реалий в привычные объяснительные схемы. Потребность в интеллектуальных группах, способных к производству инноваций, была ясна либералам из партаппарата, но официально запустить в обращение номинацию "интеллектуал" и тем самым признать существование особой позиции советские идеологи, видимо, не решались. В итоге они совершали удивительные риторические пируэты с единственной целью – обосновав необходимость в интеллектуалах, назвать их как-нибудь иначе, применительно к уже существующему репертуару номинаций:
…оно (понятие "интеллектуал". – А.Р.) страдает неопределенностью с точки зрения моральной позиции и социального назначения литературного творчества. В нем отсутствует главное и специфичное для функций писателя – требование активного добра, человечности, справедливости, прогресса. В этом отношении бесспорное преимущество имеет слово "интеллигент" в том смысле, в каком оно существует в русском языке с середины XIX века, в трактовке передовой демократической и социалистической мысли оно имеет не только, так сказать, культурную, образовательную, но и большую морально-этическую и социальную нагрузку.
Интересно, что участники контролируемой полемики на страницах советской прессы и свободных дискуссий в диссидентски-(там-)самиздатовской периодике, где можно было надеяться на использование альтернативных языков обсуждения современности, на самом деле в равной степени оперировали семантикой интеллигенции как "части". Например, в эссе Григория Померанца "Человек ниоткуда", написанном во второй половине 1960-х годов "по оси спора с почвенниками" (Ильей Глазуновым, В. Солоухиным и др.), высказывались эксцентричные для официального обществоведения идеи (об исчезновении крестьянства и "народа" как исторической и культурной силы, ключевом значении интеллигенции – своеобразной диаспоры внутри общества). Предпринятая Померанцем инверсия традиционной модели соотношения "целого" и "части", где первое безусловно первенствовало над вторым, таила в себе вызов, поскольку за ней стояло более модернизированное видение социума: во-первых, стандарты гражданского, интеллектуального, нравственного поведения доверялось вырабатывать численно небольшому сообществу, консолидированному способностью к самостоятельному умственному и духовному поиску, во-вторых, роль промышленного производства и традиционного сельского хозяйства предлагалось снизить в пользу наукоемких технологий. Однако в утверждении исключительной "креативности" интеллигенции в "Человеке ниоткуда" национал-консерваторы усмотрели "отчетливую русофобскую позицию автора". Леонид Бородин позднее заявлял, что на семинарах Юрия Левады при участии "главного теоретика философского русофобства" Померанца складывалась "своеобразная школа "антирусской подготовки молодых интеллектуальных кадров"", запускались в оборот "антирусские идеи", в пересказе Бородина звучавшие так: "интеллигенция как носитель подлинной культуры антиприродна, то есть антинародна по существу и диаспорна по мироощущению… Мы – жуки в муравейнике, со скорбным достоинством свидетельствовали братья Стругацкие. Сегодня задача всякого интеллигента определить себя вне так называемого русского народа…" Бородин в эссе Померанца увидел не особенно старательно зашифрованную идею ведущей роли еврейства в процессах модернизации, однако массовая аудитория претензии на "элитарность" приписывала интеллигенции как таковой, часто без уточнения ее этнической принадлежности – интеллигент есть тот, кто занят на "чистой" работе и взирает на простонародье свысока. "Неукоренный", антидемократически настроенный интеллигент для "неопочвенников" – это и есть интеллектуал с его стремлением противопоставить себя "толпе", "космополитизировать" знание, освободить его от национального духа, снять с себя моральные обязательства перед "народом". Так что интеллигента "подлинного" от "псевдоинтеллигента" можно было легко отличить по просветительским порывам и самоотверженному служению культуре.
"Деревенщики" среагировали и на семиотический аспект поведения "настоящего русского интеллигента". Здесь главными для них оказались высоко ценимые качества органичности и естественности, то есть самопредставления, свободного от потребности предъявлять кому-либо свою образованность, хорошие манеры, компетентность и, как следствие, демонстративно выстраивать дистанцию по отношению к не владеющим необходимыми социальными навыками и этикетными тонкостями. С благодарностью "деревенщики" вспоминали встречи с "настоящими интеллигентами", которые деликатно устраняли разделявшую собеседников дистанцию. О своем глубоко почитаемом литературном наставнике критике Александре Макарове Астафьев впоследствии говорил: