Для этих авторов консерватизм не был политической философией, он преподносился и осознавался в большей степени как сформированная неприятием "исторического" и "политического" "онтологическая" позиция – символ устойчивости и постепенности, доверия к "саморазвитию" жизни, выражение "контрреволюционности" и позитивно окрашенного "охранительства". Поэтому, например, в связи с "деревенщиками" возможно говорить и о традиционализме, противополагавшем себя революционаризму, и о консерватизме, антиподом которого выступал либерализм. Характер окказионального использования этих антитез в данном случае вторичен, поскольку правые "долгих 1970-х" самоопределялись, критикуя революционаризм 1920-х годов и считая современных либералов главными пропагандистами идеологии модернизационных изменений, а значит, наследниками революционеров, причем наследниками в самом буквальном смысле – детьми и внуками тех, чьими руками делалась революция и устанавливалась советская власть (отсюда сарказм в адрес "детей ХХ съезда" и "детей Арбата").
В хрестоматийной ныне работе "Консервативное мышление" (1927) Мангейм выдвинул тезис о реактивной природе консерватизма: "…развитие традиционалистской позиции, превращающейся в ядро определенного общественного направления, не происходит спонтанно, а выступает как реакция на тот факт, что "прогрессивность" оформилась в качестве определенной тенденции", иными словами, консерватизм складывается и существует как движение "против". Ре-активность, то есть самообоснование через отрицание взглядов оппонента, иногда рассматривается как конститутивный принцип консервативного мышления, чьи исторические модификации также объединяются понятием "реакция". Последняя дефиниция чаще возникает в работах, где исследуются философский, семиотический или риторический аспекты консерватизма. Так, Жан Старобинский прослеживает миграцию пары "действие – реакция" в западноевропейской интеллектуальной истории и демонстрирует, как в ходе переосмысления революционного опыта "реакция" стала обозначением политических движений, руководствовавшихся идеей восстановления порядка. Автор отмечает, что психологическая "реактивность" может быть "тенью" политической "реакционности": связь между реагированием как таковым и "отложенной", "вторичной" реакцией – рессентиментом представляется ему весьма отчетливой, впрочем, как и параллели между непосредственными вторичным типом реакции, с одной стороны, и фрейдовскими идеями "отреагирования" и "невротического вытеснения", с другой. За кристаллизацией в идеологических дискуссиях XIX – ХХ веков трех базовых тезисов "риторики реакции" – об извращении, тщетности и опасности наблюдает Альберт Хиршман. Он полагает, что каждый тезис был очередным идеологическим контрударом по либеральным интеллектуальным и политическим новшествам (от идеи всеобщего равенства до идеи "государства всеобщего благосостояния"). Замена понятия "реакция" частно-политическими определениями (наподобие "консервативной революции") либо предельно широким термином "антимодернизм" кажется неоправданной Игорю Смирнову: предлагаемые альтернативы снимают разграничение действия и противодействия и затемняют "диалектичную" природу реакции, являющейся по сути своей "отрицанием отрицания". Смирнов же именно из принципа ответного действия выводит культурную специфику реакции: она может быть реставрационной или утопичной, но всегда силится "истощить… обстоятельства", вызвавшие ее; она предполагает защиту, то есть действует из "объектного состояния", которое становится "абсолютной предпосылкой мировидения" и способствует "натурализации" провозглашаемых истин и защищаемых институтов; она склонна к неприятию "интеллектуального почина" и коммуникативно ориентирована на апелляцию к харизматическому авторитету вождя и государственных институций, с одной стороны, и к народу, с другой.
Замечание о реактивной природе консервативной мысли, на мой взгляд, потенциально эвристично по отношению к "деревенщикам" и "неопочвенничеству" в целом, поскольку позволяет, во-первых, рассмотреть их коллективное консервативное высказывание как эмоционально окрашенную реакцию на "экстраординарные" исторические события, во-вторых, установить связь между разнообразными аспектами структурной (имеющей отношение к положению в поле литературы) и собственно художнической позиции писателей – речь идет о комбинации конформистских и нонконформистских стратегий, фрондировании в обозначенных границах, существенной роли в сюжетной организации базовой оппозиции "свой – чужой", особой риторике публицистических статей, как будто рассчитанной на постоянный спор с подразумеваемым оппонентом. Проблема, конечно, не в том, чтобы найти ключевой типологизирующий принцип, который объяснит специфику "неопочвеннических" построений структурными особенностями реакционного дискурса и поможет включить "деревенщиков" в очередную классификационную сетку, но с якобы уже бо´льшими теоретическими основаниями, чем прежде. Наоборот, конкретный случай (случай "деревенщиков") интереснее и в каком-то смысле "драматичнее" инварианта, и его рассмотрение будет предложено в работе. Это потребует контекстуализации и ответа на вопросы: когда и почему возникает реактивность? осознается ли она в качестве исходной точки в конструировании собственной позиции? насколько она обусловлена расстановкой сил в культурном и политическом полях? насколько зависит от индивидуальных биографических обстоятельств? Возможно, размышляя над этими вопросами, мы приблизимся к более объемной реконструкции содержания консервативного дискурса "деревенской прозы" и пониманию того, какими культурными ситуациями он был запущен, как он работал, как был опосредован эмоционально. В общем, у нас появляется шанс вернуть субъективное измерение истории "деревенской прозы" и ее авторов, которые слишком часто то выводились в пространство архетипов и "духовных скреп", то фигурировали в качестве карикатурного персонажа, символизирующего "убожество" советской культуры.