Девочки кинулись бело-розовым вихрем в желтых лучах солнца. В мгновенной тишине, рожденной их беззвучным азартом, ожили городские куранты, хор москитов над голубыми ирисами холма, шелест полива… Они уже добежали до ближайшего дерева, когда прохлаждавшийся там Платеро, захваченный игрой, резво присоединился. В спешке они не могли ни протестовать, ни даже смеяться.
Я кричал им: "Проиграли, проиграли!"
Так и вышло. Платеро всех опередил и, смяв фиалки, плюхнулся на песок.
Девочки вернулись, запыхавшись, подтягивая чулки, подбирая волосы и шумно протестуя: "Не считается! Не считается! Нет! Нет!"
Я заявил, что Платеро победил честно и заслужил награду. Ладно, книжку, раз он не умеет читать, разыграем в другой раз. Но Платеро надо наградить.
Успокоившись насчет книги, они радостно запрыгали:
- Да! Да!
Тогда, вспомнив о себе, я подумал, что Платеро заслужил достойную награду за свою прыть, как я за свои стихи. И, сорвав немного укропа у порога сторожки, сплел венок и возложил на его голову - скудный и бесценный трофей спартанца.
ЗАТМЕНИЕ
Мы невольно спрятали руки в карманы, а лица, как на краю бора, овеяло темной прохладой. Одна за другой укрылись на спасительном насесте куры. Пригасла окрестная зелень, точно лиловый алтарный покров лег на поля. Забелело далекое море, и бледно проступили звезды. Сколько оттенков белизны сменили плоские кровли! Мы, стоя на них, выкрикивали нечто более или менее осмысленное, маленькие и темные в тесной тишине затмения.
И все мы, кто во что, смотрели на солнце - в театральные бинокли, в подзорные трубы, сквозь бутылки, сквозь задымленные осколки, - смотрели отовсюду, с лестниц, голубятен, из чердачных окон, из-за решетчатых дверей сквозь их синие и красные стекла…
А солнце, то самое солнце, что мгновение назад своей золотой сумятицей все вокруг делало вдвое, втрое, вдесятеро больше и лучше, разом, минуя сумерки, оставило все бедным, покинутым, словно разменяв золотые, а затем серебряные слитки на медь. Весь город обернулся медяком, позеленевшим и уже неразменным. Как невзрачны и жалки проулки, площади, башня, нагорные тропы!
Платеро там, во дворе, кажется другим, уменьшенным и нереальным; это не он…
ЛАСТОЧКИ
Эта черненькая непоседа, Платеро, она уже здесь, в своем сером гнезде над образком Богоматери в нише часовни, весьма почитаемом гнезде. Бедняга явно перепугана. Мне кажется, что ласточки растерялись, как растерялись на прошлой неделе куры, поспешив на насест во время полуденного затмения. В этом году весне приспичило проснуться пораньше, но вскоре, продрогшая, она снова зарылась в пуховую постель марта. Больно смотреть на увядшие розовые бутоны апельсиновой рощи.
Ласточки на месте, Платеро, но их едва слышно, не то, что прежде, когда в день прилета они радовались и удивлялись всему на свете, без умолку чертя вензеля своей узорчатой болтовни. Они рассказывали цветам об Африке, о своих двух путешествиях за море, то вплавь под парусом крыла, то обсыхая на корабельных снастях, об иных закатах и рассветах, о нездешних звездах в нездешнем небе…
Они не знают, как быть. Снуют беззвучные, сбитые с толку, как муравьи, когда их топчет ребенок. Они не решаются ни носиться вверх и вниз вдоль Новой улицы по неуклонной прямой с завитком в конце, ни обживать свои гнезда в колодцах, ни усеивать нотными знаками телеграфные провода, зловеще гулкие от северного ветра… Они ведь умрут от холода, Платеро!
КРЫША
Ты, Платеро, никогда не поднимался наверх. И не знаешь, какой глубокий вздох раздвигает грудь, когда в конце темной деревянной лесенки вплотную столкнешься с небом и тонешь в синеве, сожженный солнцем, ослепший от раскаленной извести, которой светится мощеный дворик, белёный, как тебе ведомо, чтобы чистой текла в водоем дождевая влага.
Магия высоты! По грудь в колокольном звоне стоишь вровень с башней, и колокол бьет у самого сердца в лад его сильным и звучным ударам; сверкают на далеких виноградниках лопаты, искрясь серебром и солнцем; все как на ладони: соседние крыши, дворы, где люди хлопочут, забытые, каждый над своим - маляр, седельник, бондарь; загоны в мазках зелени рядом с быком или козой; кладбище, где порой неприметно чернеет недолгое пятно нищенских похорон; окно, где девушка в сорочке бестревожно причесывается, распевая; лиман с вошедшим парусником; гумно, где возится с корнетом одинокий музыкант или сумасбродит, отпав от мира, слепая яростная любовь…
Дом невидим, как погреб. И странной кажется внизу привычная жизнь: слова, звуки, даже цветник, такой красивый вблизи, и ты, Платеро, когда ты пьешь, не видя меня, из водоема или играешь, как полоумный, то с воробьем, то с черепахой.
СВАЛКА
Если ты умрешь раньше меня, Платеро, ты не отправишься в тележке мусорщика ни на топкую отмель, ни к обрыву горной дороги, как остальные горемыки-ослы, бедные кони и собаки, которых некому любить. Не будут твои бурые от крови, оголенные птицами ребра - остов лодки на красном закате - зловеще развлекать коммивояжера в шестичасовой карете на скучном пути к перронам Сан-Хуана; не станешь ты среди тухлых ракушек во рву окоченелым раздутым пугалом, на которое, хватаясь за ветки, боязливо и пристально смотрят с обрыва дети, собираясь воскресным днем осени за кедровыми шишками.
Живи спокойно, Платеро. Я похороню тебя под высокой густой сосной в Ореховом саду, где всегда тебе нравилось. Ты останешься рядом с тихой и радостной жизнью. Вокруг будут играть мальчишки и склоняться над вышивкой девочки. Ты узнаешь стихи, подсказанные мне одиночеством. Услышишь, как поют девушки, стирая в апельсиновой роще, и плеск воды омоет прохладой твой вечный сон. И весь год в нестареющей кроне будут малиновки, щеглы и зяблики сплетать певучий кров меж твоим непробудным сном и вечно синим распахнутым небом Могера.
ИУДЫ
Не пугайся, глупый! Что стряслось? Ну, спокойно… Это убивают Иуду, дурачок. Да, убивают Иуду. Один водружен на Монтуррио, другой на проспекте, еще один там, у муниципального колодца. Я увидел их ночью, сверхъестественно парящих в воздухе, где веревка, с чердака на балкон, была незаметна. Какая гротескная мешанина старых цилиндров и женских рукавов, масок министров и побрякушек - под ясными звездами! Собаки лаяли на них, не унимаясь, а кони, боясь пройти под ними, пугливо пятились…
Сейчас колокола возвещают, Платеро, что завеса во храме раздралась. И в городе вряд ли найдется хоть одно ружье, не разряженное в Иуду. Даже сюда дошел запах пороха. Снова выстрел. Снова…
Только Иуды теперь - это, Платеро, депутат или учительница, судейский чин или сборщик налогов, алькальд или акушерка, и каждый мужчина, впадая в детство этим субботним утром Страстной недели, в сумятице смутных и вздорных весенних наваждений всаживает свою трусливую пулю в того, кто ему ненавистен.
ФРАСКО ВЕЛЕС
Сегодня, Платеро, выходить нельзя. Я только что на Площади писцов прочел рескрипт алькальда: "Всякий ПЕС на улицах нашего славного города Могера встреченный БЕЗ надзора и намордника будет расстрелян Представителями Власти".
Это значит, Платеро, что в городе появились бешеные собаки. Прошлой ночью я уже слышал выстрелы и на горе, и за Крепостью. Палил Ночной истребительный отряд мобильных частей муниципальной гвардии, творение того же Фраско Велеса.
Правда, придурковатая Лолилья кричит на каждом углу, что никаких бешеных собак нет и в помине, а наподобие того, как прежний алькальд наряжал Дурачка привидением, так нынешний отпугивает своей пальбой свидетелей, чтоб спокойно ввозить контрабанду можжевеловой водки.
Ну, а если всё всерьез и тебя укусит бешеная собака? Страшно подумать, Платеро!
ОБОРОТЕНЬ
Вдруг на углу Застенной, одиноко прогремев по мостовой, вдвойне грязный в туче пыли, вырастает осел. Вдогонку несутся камни, палки и мгновением позже - орава малышей, которые пыхтят, подтягивая рваные штаны, сползшие с темных животов.
Он огромен, черен, костляв и стар - сущий пресвитер, и тощ до того, что кости, кажется, вот-вот изрешетят облезлую шкуру. Он застывает и, скаля желтые зубы, похожие на мозоли, яростно кричит в поднебесье с немыслимой для его черствой старости силой… Заблудился? Ты знаешь его, Платеро? Чего он хочет? От кого бежит шальной колченогой рысью?
При виде его Платеро сводит торчком уши, становясь единорогом, потом, оставив одно ухо стоймя и свесив другое, трусит ко мне и силится не то укрыться в канавке, не то убежать. Черный придвигается вплотную, тесня Платеро, сбивает седло, нюхает и, взревев перед монастырской оградой, уходит рысью вниз по Застенной…
Странное, среди зноя, мгновение озноба, - моего или Платеро? - от которого все мутится. Словно тусклая тень растянутого крепа заволокла слепящую пустоту проулка, где вдруг удушливо оцепенел воздух… Мало-помалу издалека возвращается реальность. Докатывается шумный прибой рыбного рынка, где торговцы, только что с берега, вздымают окуней, тунцов, сардины и свои голоса; оживает колокол утренней службы, свистулька точильщика…
Платеро все вздрагивает, пришибленно глядя на меня, в немом оцепенении, из которого мы почему-то не можем выйти.
- Платеро, я думаю, что осел этот вовсе не осел…
И притихший Платеро снова дрожит - сплошной, чуть заметной дрожью - и смотрит, убегая, в сторону городского рва, хмуро и подавленно.
РОЖЕНИЦА