Заглушёнными шагами поднялись они обратно по витой лестнице, и свежий, теплый, вольный ветер рванулся в лицо Управде, веял в белокурых волосах его над тонкими плечами, вился вокруг венца. Руки подняли отрока, и то же шествие развернулось с Евстахией, Виглиницей, Сепеосом, Солибасом, безвестными Зелеными, упорствующими Православными, и понесло назад ко Дворцу у Лихоса его – венчанного Базилевса и супруга, слепца навек! На тех же мягких плечах поднялся он по лестницам и проник в брачный покой, где протекли первые дни слепоты его, дни, столь мучительные. Провожавшие лобызали ему руки и расходились. Потом благоговейно разоблачили. Печально обняла его Виглиница. И он остался на ложе, высоком, разукрашенном, убранном богатыми тканями, торжественно тяжелой золотой парчой. Теплое тело, трепещущее и юное, протянулось подле него, тело полунагое, целомудренно привлекшее голову его на свою голую грудь, и робкие прикосновения откликнулись в нем беспредельностью блаженства. Подобно ему, не ведавшая полового действа, пребывала с ним супруга Евстахия. Подняла свои очи на мертвые его глаза и перевела их на огни светилен, горевших в двух углах покоя, который прорезала лишь дверь, завешанная тяжелыми тканями с сигмообразными украшениями. Тени дрожали на фоне овальных отблесков. Силуэт ее самой и Управды, присутствие которого волновало ее все сильнее. Крутились трепетные формы, свивались и исчезали в таинственных судорогах. И снова вились в жгучем сладострастии. И обретя, наконец, свой пол, прильнули оба друг к другу грудью и ногами, слились уста их, и мертвые глаза его обратились к Евстахии, в которую просачивалась упорная медленная жизнь, приемлемая ее дрожавшим женским телом, и проникало безвестное, живучее, плодоносное семя человечества.
VI
Виглиница увидела Гараиви, который входил в комнату Дворца у Лихоса, смежную с брачным покоем Евстахии и Управды. Восседая на резном деревянном троне с дольчатой спинкой, усеянной розетками, опустив ноги на четырехгранную злато-пурпуровую подушку, сестра Управды казалась безмятежной Приснодевой, Приснодевой, отдавшейся некоей грезе, которая сквозила на неподвижном лице ее с глазами, подобными темным сардониксам, озаренном ярью волос. Она не шевелилась. Изредка чуть двигался паллиум, застегнутый на ее плечах, переходивший в капюшон, который обрамлял ее от шеи до чела, ослепительный в своем широком красно-фиолетовом ниспадении до ног, вытянутых на подушку, которую крупицы солнца, стрелой упадавшие в сводчатое окно, покрывали светло-серебряной глазурью.
Она не скрывала смутного разочарования, вызванного появлением Гараиви, необычайно безобразного со своим отрезанным носом и безухим лицом под скуфьей, обшитой тесьмой из верблюжьей шерсти. Она словно досадовала на самоуверенную осанку и задор набатеянина, в противность которому Сепеос, одноглазый, однорукий, одноногий, хранил истомленность чахоточного, полного горестной боязни.
Теплая пелена давила средь глубокого молчания, которое чуть тревожили входившие и уходившие слуги, мягко переступавшие глухонемые евнухи в зеленых одеждах, наравне со всей челядью и сокровищами дворца, бывшие в ее распоряжении. Не слышалось бурливой ярости слепцов, неукротимо и едко поднимавшейся, растекавшейся в иные дни, в иные часы. Ароматы сада лились в окно, истечения цветов, мглистые, голубые испарения ручейков, высасываемых солнцем, которое, свершая свой круговорот, сияло над переплетавшимися садовыми кустами и чащей. Истома царила, истома, которая охватила и Виглиницу с ног, вытянутых на злато-пурпуровой подушке, и до головы, обрамленной широким капюшоном, из-под которого ярким багрянцем рдели ее волосы.
– А Сепеос?
Она спросила об изувеченном Спафарии у набатеянина, на безносое лицо которого легла тогда складка, сделавшая его еще безобразнее.
– Сепеос! Ах, Сепеос!
Он не кончил, взволнованно задрожали его руки и налились жилы кровью на смуглой шее до красных впадин обрезанных ушей, над которыми колыхалась ткань скуфьи. Виглиница сказала:
– Или изменился Гараиви? Почему? Разве не знает Гараиви, что уповает на него Виглиница, как на Сепеоса, как на Солибаса?
Набатеянин засмеялся, причем задвигалась вся борода его. Потом ответил:
– Да, я все тот же Гараиви, который любит Управду, своего слепого Базилевса, и сестру своего Базилевса – Виглиницу. Ты знаешь, что ради тебя и Управды я дам отсечь себе голову, подобно тому, как уже отсек мне Константин V и нос, и уши.
Он разнежился, но вдруг нерешительно забормотал:
– И, однако, я сетую, да сетую. Сепеос угоднее взору твоему, чем я. Сепеос милее тебе меня.
– Сепеос! О, нет! О, нет!
Поднявшись, Виглиница взяла руку Гараиви, у которого слеза скатилась в дыру отрезанного носа.
– Виглиница обоих вас любит, как любит Солибаса.
И взволнованная в мечтании села, чем-то глубоко захваченная:
– Хотя и слепой, брат мой все же Базилевс, и в сане Августы Евстахия. А я, чем буду я? И если не дам плода, то что станется с родом моим, когда иссякнет потомство моего брата и супруги его? Нет, не достичь мне Кафизмы, не достичь Кафизмы!
В жестокие, кровавые притязания облеклась ее ревность, направленная не столько на личность брата, сколько на его хрупкость. Она придавала им видимость политической справедливости, оправдывала высшими целями своего племени, которое не увековечится в Империи, если бездетным будет Управда и бесплодной она сама:
– Ты изувечен. Изувечен Сепеос, изувечен Солибас. Увы! А что если отвергнет народ византийский сестру Базилевса, которая своим супругом изберет одноглазого, или безносого, или безрукого?
Заметив изумление Гараиви, она до крови прикусила себе губы, красные, словно литеры Евангелия. Но возбужденно продолжала:
– Правда, конечно, что Управду вовсе не влечет Империя Востока, правда, что никогда, быть может, не суждено ему сделаться общепризнанным Базилевсом. Пусть остается Базилевсом тайным! Сильнее его алкаю я порфиры и венца. Лучше, чем он, смогла бы возродить Империю моим потомством, которое не уступало бы Управде кровью Юстиниановой.
И заключила:
– Я не беднее его наследием Юстиниана, и престол Империи отдастся тому из вас троих, с кем соединюсь я, ибо он оплодотворит семя, а мое поколение унаследует хилому Управде, который не оставит потомства и своим отпрыскам не передаст ни сил моих, ни моей мощи.
В ней плясали бури лютой души, и восторженно внимала она их пляске. Приоткрыла двойной занавес: высокое ложе показалось, другое брачное ложе, и посреди его Евангелие лежало, начертанное литерами цвета киновари:
– Это Евангелие сберегла я в бою против Константина V, сохранила его – знамение моей Империи, более могущественной, чем царство Управды и Евстахии, красная лилия которой есть только символ немощи.
Положив на его плечо свою тяжелую руку, она задрожала, дрожал и Гараиви, не зная ее желаний. Так стояли они, не говоря ни слова, пока, наконец, с легким движением губ Виглиница не опустила половинок занавеса, затканного крупными золотыми цветами и не сказала, снимая руку с плеча набатеянина, который плохо понимал ее, и которого, несмотря ни на что, не покидало его благоговение:
– Ах! Не менее любим Виглиницей Сепеос в своем увечье. Не менее любим Гараиви, без носа и ушей. Не менее любим Солибас, у которого нет рук. Подобно брату моему, наследница Юстиниана, я хотела бы, чтобы оплодотворил меня один из вас троих, и тем достигло бы мое потомство силы и могущества, которые Гибреас обещал лишь потомкам Управды и Евстахии. К вам трем стремлюсь я, к вам трем!
VII
Во Дворце у Лихоса все сильнее овладевала Евстахией и Управдой пылкая, сплетающая любовь. Юный супруг и тайный Базилевс Управда питал к Евстахии нежную любовь, порожденную их хрупким браком, первыми проблесками пробуждающегося пола. Душа его влеклась к ней в сознании, что она возле него, что он слышит ее решительные речи. Ночи протекали с той поры, как впервые разделила с ним брачное ложе Евстахия. Дни проводил он у себя, и она блюла, лелеяла супруга, сжимая его руки. Не скрывала от него, что гордится быть внучкой Феодосия, сочетавшейся с внуком Юстиниановым, который божественным оплодотворением привил ей ростки поколения Базилевсов. Говорила ему, что воцарится сын сынов его к великой славе икон, поклонение коим тогда воссияет, без помехи. А он, Управда, слепой супруг ее, увидит это взором внутренним, и, кто знает, быть может, даже внешним, ибо Приснодева Святой Пречистой, желающая насадить Добро между людей, громом чуда раскроет его очи. Печальная радость нисходила на Управду в ее словах, и горячей обнимала его Евстахия своими слабыми руками. Медленные слезы проливал он на одетую пышными тканями грудь и оживал, будучи мертв глазами.
Евстахия не таила от него грозящих опасностей. Ото всех скроет она свое материнство. Никто не узнает о первом крике маленького существа, богатого кровью славянской и кровью эллинской, ибо в ненависти к стеблю, исшедшему от них, Константин V и особенно подстрекающий его к злодействам Патриарх окажутся настолько преступными, что вырвут эту юную жизнь из числа смертных. Ослепив отца, они убьют, конечно, и ребенка. Вокруг них повсюду гнела подавленность поражения. Иконоборческое гонение разило Православных, ретиво запирало чтущие иконы храмы, преследовало Зеленых, над которыми, издеваясь, потешались Голубые, и в Византии только и мелькала теперь упругая поступь Дигениса, который во главе своих Кандидатов разыскивал ослушников.