Но прошли 1832, 1833, 1834 годы, а первоначальные очертания этой пьесы так и не вырисовывались передо мной столь отчетливо, чтобы я отказался от других своих замыслов и привязался к этому.
И я решил:
"Подождем; придет время, когда плод вызреет и сам упадет с ветки".
Вторая стадия. Сотворение
Стоял октябрь 1835 года.
Пейзаж был совсем иной. Это уже не суровые скалы на берегах Бретани; это уже не скалистая корма Европы, омываемая волнами неистового моря; здесь уже не летали серые буревестники, что резвятся при отблесках молнии под свист ветра среди брызг волн, разбивающихся об утесы.
Это уже море Сицилии, спокойное как зеркало; справа от меня, у подножия горы Пеллегрино, лежало Палермо, изголовье которого затеняют апельсиновые деревья Монреале, а изножье - пальмы Багерии; слева от меня виднелось Аликуди, высившееся из лона - я не скажу волн, ибо это предполагает хоть какое-то волнение моря, а оно застыло, словно озеро из расплавленного серебра, - Аликуди, темной пирамидой вырисовывавшееся между лазурью неба и лазурью Амфитриты; наконец, очень далеко от меня над вулканическими островами, остатками царства Эола, возносил свою голову Стромболи: вечерний ветер раскачивал его султан из дыма, нижнюю часть которого изредка окрашивало красноватое зарево, указывая в темноте, что этот столб дыма покоится на огненном основании.
Я покидал Палермо, где провел один из самых счастливых месяцев в моей жизни. Пенистый след от лодки - на ее корме стояла белая фигура в венке из вербены, словно античная Норма, и посылала мне прощальный привет - бороздил сверкающую водную гладь, и лодка, уносимая четырьмя веслами, которые издали казались лапами гигантского скарабея, царапающего поверхность моря, таяла на горизонте.
Мои глаза и мое сердце не могли оторваться от лодки.
Она скрылась. Я тяжело вздохнул. Я нисколько не сомневался, что никогда не увижу ту, которая меня покинула.
Рядом с собой я услышал нечто похожее на молитву.
Где я? Почему здесь звучит молитва?
Я был среди матросов-сицилийцев на сперонаре "Madonna del pie della grotta". Молитву же - "Ave Maria" - читал сын капитана Арены, девятилетний мальчик: он стоял на крыше нашей каюты и его поддерживал наш рулевой Нунцио.
Оттуда мальчик обращался к морю, ветрам, облакам, к Богу!
Время молитвы "Ave Maria" - поэтический час дня. Даже если ничто не усугубляет грусть сумерек, в этот час мы грезим без определенных мыслей; в этот час всплывают воспоминания о далекой родине и отсутствующих друзьях, и эти воспоминания подобны облакам, которые принимают облик то гор, то озер, то человеческих фигур и плавно скользят по лазурному небу, меняют свой облик, в одно мгновение множество раз сливаясь, отплывая в разные стороны и вновь сливаясь; часы летят, но мы не ощущаем прикосновения их крыльев, не слышим их полета. Потом наступает ночь - если только можно назвать ночью отсутствие света, - наступает ночь, зажигая одну за другой звезды на потемневшем востоке, тогда как на западе, где постепенно угасает солнце, прокатываются золотые волны и сменяют друг друга все цвета радуги - от ярко-алого до светло-зеленого. В этот час с воды доносится какой-то мелодичный шорох: из моря выпрыгивают рыбы, похожие на серебряные проблески; кормчий оставляет руль, как будто рулю больше не нужна ничья рука, кроме длани Бога; на крышу каюты снова поднимают сына капитана, и "Ave Maria" начинает звучать в тот миг, когда гаснет последний луч дня.
Эта сцена повторялась ежедневно, и всякий раз моя душа вновь преисполнялась грустью, которая, как я понимал, в обстановке, вызвавшей ее, волновала меня сильнее, чем когда-либо прежде.
И как объяснить, благодаря какой тайне человеческого организма, именно в тот вечер, в пустоте, оставленной в моих мыслях белой, подернутой дымкой фигурой Нормы-беглянки, я, промеряя глубины этой пустоты, вновь обрел, вместо вырванного с корнем дерева в цвету, "Капитана Поля" - плод, который, созрев, должен был упасть?
О, на этот раз время "Капитана Поля" пришло! По тому, как пьеса захватывала мои мысли, я чувствовал, что она уже не оставит меня в покое до тех пор, пока не родится на свет, и отдался горькому очарованию "вынашивания" произведения.
Ах! Только творцы могут рассказать о том, как это восхитительно, когда поэт или художник видит, что его мысль обретает форму, а нечто воображаемое постепенно становится ощутимой действительностью!
Вы представляете, как восходит солнце из-за хребтов Альп или Пиренеев? Сначала это розовый, едва уловимый свет, который пронзает мглистый утренний воздух, окрашивая его в еле заметный цвет, и на его фоне вырисовывается зубчатый, гигантский силуэт гор. Постепенно этот цвет становится ярче и окрашивает самые высокие вершины; вы видите, как они, пылая, словно вулканы, царят над всей грядой, потом в небеса устремляются лучи, подобные золотым ракетам; затем и более низкие вершины начинает озарять свет, распространяющийся так стремительно, что древним представлялось, будто солнце выезжает из ворот Востока на колеснице, запряженной четверкой огненных коней; океан пламени затопляет горные вершины, а те, кажется, хотят преградить ему путь, словно плотина. И наступает рассвет: сверкающий, искрящийся прилив потоками низвергается по склонам темного горного хребта, постепенно проникая даже в таинственную глубину долин, куда, казалось, никогда не достигнет луч солнца, и освещая ее.
Вот так произведение проясняется и вырисовывается в уме поэта.
Когда я приехал в Мессину, пьеса "Капитан Поль" уже сложилась в моем воображении и мне оставалось только ее написать.
Я рассчитывал написать пьесу в Неаполе, ибо спешил. Сицилия удерживала меня подобно одному из тех волшебных островов, о которых говорит старый Гомер. Что нам было необходимо, чтобы добраться до города наслаждений, города, который надо увидеть, прежде чем умереть? Три дня и попутный ветер.
Я приказал капитану отплывать на следующее утро и идти прямо в Неаполь.
Капитан определил направление ветра, посмотрел на север и, шепотом обменявшись несколькими словами с рулевым, заявил:
- Будет сделано все, что возможно, ваше сиятельство.
- Вот как?! Будет сделано все, что возможно, дорогой друг? Мне кажется, что ваши слова содержат скрытый смысл.
- Конечно! - воскликнул капитан.
- Хорошо, хорошо, давайте объяснимся начистоту.
- О! Объяснение будет недолгим, ваше сиятельство.
- Тогда приступим к нему открыто.
- Ну, что ж… Старик (так на судне называли рулевого) говорит, что погода скоро изменится и при выходе из пролива будет дуть встречный ветер.
Мы стояли на якоре напротив Сан Джованни.
- Ах, черт! - вскричал я. - Значит, погода изменится и подует встречный ветер. Это верно, капитан?
- Точно, ваше сиятельство.
- Но, когда этот ветер задувает, капитан, нет ли у него дурной привычки дуть долго?
- Более или менее.
- Что значит менее?
- Три-четыре дня.
- А более?
- Неделю, дней десять.
- И если задувает ветер, то из пролива выбраться невозможно?
- Невозможно.
- А в котором часу задует ветер?
- Эй, старик, слышишь? - крикнул капитан.
- Я здесь! - откликнулся Нунцио, вставая из-за каюты.
- Его сиятельство спрашивает, когда начнется ветер?
Нунцио отвернулся, внимательно оглядел все небо, вплоть до крохотного облачка, и, снова повернувшись к нам, сказал:
- Капитан, это случится сегодня вечером, между восемью и десятью часами, сразу как зайдет солнце.
- Это случится сегодня вечером, между восемью и десятью часами, сразу как зайдет солнце, - повторил капитан с такой уверенностью, будто ему это предсказали Матьё Ленсберг или Нострадамус.
- Но в таком случае не могли бы мы отплыть сейчас? - спросил я капитана. - Мы окажемся тогда в открытом море, а нам бы только приплыть в Пиццо, большего я не требую.
- Если вы непременно этого хотите, мы попробуем, - ответил рулевой.
- Ну что ж, мой дорогой Нунцио, тогда попробуйте…
- Хорошо, мы отплываем, - объявил капитан. - Все по местам!
Теперь мы почерпнем из моего путевого дневника те подробности, которые последуют далее; скоро исполнится двадцать лет тому, о чем я сейчас рассказал. Наверное, я что-то забыл; но, в отличие от меня, у моего дневника твердая память и он помнит все, вплоть до мельчайших деталей.
"По приказу капитана вся команда без единого его замечания сразу занялась делом. Якорь подняли, и судно, медленно развернувшись бушпритом в сторону мыса Пелоро, пошло вперед на четырех веслах; о постановке парусов нечего было и думать: в воздухе не чувствовалось даже дуновения ветерка…
Так как подобное состояние атмосферы, естественно, располагало меня ко сну, то я, поскольку очень долго наблюдал и множество раз видел берега Сицилии и Калабрии и не проявлял к ним особого любопытства, оставил Жадена на палубе курить трубку и отправился спать.