А все же князь и подумать не мог тогда и ни за что не поверил бы, если бы ему сказали, что очень скоро и ему выроют могилку неподалеку от Рукина-Черкасова. Что болело - и понять не мог. Вроде бы - ничего, а вроде бы - все. Остяцкие шаманы ничего не поняли, русские знахари и лекари - тоже. Приглашал он и немца, иезуита ссыльного, который ходил в черной рясе, подпоясанный длинной белой веревкой.
Петер Леонард этот был розмыслом. На верхней водяной мельнице он сделал гидравлюс. При движении колеса вода падала на малые досточки, приводившие в движение меха, посылавшие воздух в медные трубки. И звучала немецкая песенка. Распарившиеся в баньках бабы выскакивали нагишом, шастали в воду, возле колеса вода насыщена пузырьками воздуха, да еще и музыка звучит - диво!
Немец щупал живот Дмитрия Ивановича, заглядывал в рот. Но не сказал ничего. Так что-то пробормотал насчет мест, которые для здоровья мало подходят.
И написал воевода царю, дескать, прости ради бога, хотел послужить, да здоровьишко подвело. Пусть заменит меня на посту мой брат - Осип Иванович.
По осени пришло письмо о том, что царь на эту замену согласен и братец скоро выедет в Томский. И не утерпел больной, поехал брату навстречу. Была у него еще надежда на тобольских врачевателей.
В Тобольске его устроили в покоях при монастыре. И голуби ворковали под кровлей, не давали заснуть. А после заморозки начались. И ночью собака выла, и он переворачивал подушку, а она, собака, все равно выла, да так страшно.
Ослаб совсем. Горенку, где лежал, жарко топили. И мухи летали, не хотели признать, что уж зима пришла. Он плакал как раз, когда две мухи - одна на другой - с противным жужжанием ударились о бугорок одеяльный как раз на уровне его глаз. Слеза увеличила мух до огромного размера. И подумалось не к месту: "Ишь ты! Мухи, и - те!" И так обидно стало!
Смерть? Как не вовремя! А разве она когда-нибудь бывает вовремя? Ничего не сделал, только город как следует осмотрел, да замыслил много сделать. И вот… Рукина-Черкасова небось помнить будут. А впрочем, забудут и его. Сколько в Москве бесовского честолюбия, прихвостней возле престола, больше, чем мух возле варенья. Все загадят, засидят, особливо, если видят, что хлопушки на них нет!..
7. КЕЛЯС СЕЛЯМ!
Получив отказ в любодейной связи с татарской женкой Галией, Еремей словно сбесился. Он принародно выругал Григория в кабаке, запретил гостям играть в кости и карты. А после отнес воеводе донос.
Григорий отговорился в съезжей как мог и умел. На ссыльного всякий норовит поклеп возвести. А он дом делает, двор себе ставит, до гулянок ли ему? Взяли бы, должность добрую дали, чтобы царское жалованье шло, жить было бы проще. Ответили, чтобы был потише.
- Ладно, буду! - согласился.
Заманил к себе в дом дурака Федьку вечером того же числа. Угостил винцом, сладкую шанежку пожаловал. Спросил;
- Федька, ты в жизни баб знавал ли?
Федька швырнул соплями:
- Не-а. Не даются, слюнявым обзывают, сопливым дразнят, келяс-селям!
А как ему не быть сопливым, ежели он зимой и летом ходит босой в любую погоду? А слюняв по дурости.
- Маруську хочешь? - спросил Григорий.
- Хочу. Не дастся! - скривился дурачок в улыбке. Григорий стукнул в стенку закута, и в зальце появилась Маруська.
- Танцуй! - сказал Григорий, - и Маруська пошла, как в хороводе, уткнув в бок одну руку и другой помахивая. Переспелые груди болтались, словно две бухарские дыни, пузцо с белесым пупцом вихлялось, ниже страшновато смотрелся махор.
Слюнявый вскочил, взревел.
Облапив дурака, Григорий кивнул Маруське, мол, уйди. Та скрылась.
- Сладка, что твоя малина, - нежно сказал Григорий. - Но даром даже чирей не садится, а сперва почешется. Понял?
- А че ета? Чирей причем? Келяс-селям!
- Табак куришь? Печку растапливать приходилось?
- Не дают они… раз растапливал, чуть избу не сжег.
- Хорошо, айда в сенцы.
Григорий показал дураку трут, кремень, железку-огнивец. Дал все и сказал:
- Возьми и бересту зажги.
- Зачем?
- А ты не спрашивай. Марусенька понравилась ведь? То-то, брат. Научись огонь добывать, тогда и мужиком будешь настоящим… Ну, раз! Давай еще. Молодец, уже лучше.
Федька звякал железкой по камню, махал трутом, прижав его к бересте. Дул так, что от усердия забрызгал слюнями и себя, и Григория. Береста разгорелась.
- Ладно, можешь! - похвалил Григорий. - Вот тебе кувшин с жидкой смолой, а это туесок с порохом. Хоть ты и дурак, да поймешь: Еремея надо сжечь. Ты ему собак ловишь, а он тебя почти не кормит, хоть бы одежонку какую купил, куда годится? Он ведь тебя дармовым батраком держит, издевается. Разве не так?
- Так! Келяс селям!
- Ты его сожги, ко мне придешь и с Маруськой подружишься. Сделаю так, чтобы, ягодка сама в рот упала.
- Омманешь? Забожись, келяс селям!
- Вот те крест! - Григорий был искренен. Выполнить волю Григория ей придется. Всякая Божия тварь должна это испытать, Господом так задумано. А то бы плодились иначе от почек, как дерева, рассыпали бы семена по земле без страсти, без радости, но Бог судил иначе…
- Пошел! - подтолкнул он Федьку. - Самое время, темно, ты на стены поплещи и на крышу - обязательно. Только осторожно, тихо, как мышка, подкрадись, да оглядись, нет ли кого. Поджигай быстро, да беги не сразу ко мне, а сперва к речке. Если сразу ко мне прибежишь - Маруську не увидишь больше. Понял? Ну, иди!
Федька было пошел, но вдруг вернулся.
- Дяденька Григорий.
- Ну, чего ты мнешься, как красна девица, - говори прямо!
- Ягодкой не подавлюсь? Не глотал ищщо.
- Дурак ты, Федька, дурак и есть. Все само проглотится. Об этом тебе думать не нужно, за тебя уже подумано, ты думай, как лучше Еремея сжечь. Да потихоньку.
Федька ушел. Григорий вглядывался в темноту. Сначала было тихо. Потом донесся неясный крик, и огненный петух закукарекал на Еремеевом доме.
Сонный Еремей выскочил в чем мать родила, пустился догонять Федьку. Догнал, стал звать на помощь, чтобы связать дурака. В одной рубашке выскочила из дома женка Анфиса, вспомнила, что вместе с домом горят замурованные в стены горшки с деньгами, зарычала, аки тигрица лютая, кинулась было к дому, заскочить, спасти что. Жар опалил волосы, рубашка затлела. И Анфиса с жалобным воем помчалась к Ушайке остудиться. В кустах оскользнулась, стала на четвереньки, Григорий оказался рядом.
И рычание было в кустах.
Только ночь видела в кустиках на пригорке двух собак: сверху - шерстью поросшая, снизу - белая, пышная, ревущая. Мордами - на пожар, задом - к реке. И хрип, и рык. А вдали - вой да крик.
Метались люди с ведрами, баграми, кочергами. Еремеев двор уж не спасали, лишь бы огонь дальше не перекинулся. В отблесках догоравшего дома били баграми Федьку, сломали руку да ногу. Еремей орал:
- Не убейте! Небось в пытошной скажет, кто его научил!
А в темных кустах две собаки грянули оземь, обернулись людьми. Встрепанная Анфиса, отряхивая глину с коленок, спросила:
- Куда же мне теперь?
- Беги давай к лысому, куда же больше? Муж он тебе, забыла?
Федьку отвели в тюремную избу, но держали там недолго. Вскоре в пытошной палач привязал его к "козлу", бил кнутом из воловьих жил:
- Кто научил? Запорю!
Федька заходился от боли, словно нырял в омут и обратно выныривал, а в дурной голове высвечивалась Маруська с грудями-дынями. Назовешь Григория Осиповича, так он Маруську не позовет… А какая Маруська, если руки-ноги перебиты? Да заложено было в молодое тело извечное желание, оно и пересиливало даже адскую боль.
Отливали водой, снова били. Орал, ругался по-турецки. А может, не по-турецки, только думал так, а бормотал на каком-то ином языке…
Григорий на допросе в канцелярии сказал надменно:
- Ежели в Томском что сгниет, прокиснет али сгорит, так все ссыльный виноват? Так, может, недолго им быть, сквитаемся.
Федьку ему стало до боли жаль, проклял свою выдумку. Но не виниться же? А все льдинка в сердце, не тает, проклятая!
Через две недели бирючи сзывали людей на Каштак, на Федькину смерть. Все посады пришли. Поджигатели редки, известно всем, что за это полагается.
На ровном месте - домик из сухих жердин, только войти и стоять в нем. Домик полит смолой, обставлен снопами. Палач поставил Федьку на колени, поп Киприян исповедал и причастил дурака. Палач запер Федьку в домике, отбежал, кинул горящий факел. Федька взвыл. И в последнюю минуту промелькнуло в дурной голове, что это его обнимает Маруська.
8. ДУРМАН-ТРАВА
Князь Осип Иванович Щербатой прибыл в Томск вместе с телом несчастного брата своего. Не в Москву же было возвращаться? И выдолбили могилу. И долго стоял князь на мысу, касаясь своей могучей рукою гладко остроганного креста. И думы его были невеселые. В дальние дали посылает нас долг служить царю и отчизне. И живот тут положить, а не зря ли? Хорошо как царь праведен и о земле своей и о людях своих печется. А сколько мы видели пустых властолюбцев, которые земли свои растранжиривали, перед иноземными властителями сгибались в льстивых поклонах: позвольте, мол, батюшка, усидеть на троне?
Ах, лукавцы царедворцы, бояре лукавы. Не каждый о земле своей печется, но многие о кошелях своих.
Вот брат, Дмитрий Иванович, в чужих краях богу душу отдал, служил до смерти, а много ли чего нажил? Ничего, кроме болести. Эх!..
Дивились томичи на нового воеводу, словно бы воскрес Дмитрий Иванович, ну как две капли воды похожи были братцы, потому и страшно на нового воеводу смотреть, как на мертвеца воскресшего.