Позже, играя на полу в прихожей, я мог украдкой, через забытую дверь, наблюдать, как отец подолгу сидит за своим письменным столом, то внимательно что-то читая, то делая записи, аккуратно касаясь губами краешка дымящегося стакана, наполненного крепким чаем.
Так мы и общались. И лишь изредка, в присутствии гостей, отец позволял себе опустить тяжёлую сильную ладонь на мой затылок и тихо спросить: "Ну что, детёныш, каковы успехи на пути постижения истины?"
И я терялся, распадался на множество мельчайших частичек, выскальзывал из-под его руки и тут же исчезал за дверью своей спальни, вызывая тем самым чувство холодного недоумения у присутствующих…
* * *
Меня называли странным мальчиком, причём странности мои трактовались абсолютно различными мнениями. Одни считали меня гениальным ребёнком, другие – не вполне удачным экспериментом перезревших по возрасту родителей. Я был замкнут, молчалив, много, но с толком читал, сумасшедше вымазывал акварелью мистические сюжеты, дерзко сочинительствовал. Я очень любил свою собаку и не имел более друзей. Окружающий мир казался мне сложным, загадочным, но вполне понятным. Единственное, чего я не мог объяснить в этом мире – это отец. Он словно жил в другой, неведомой мне стихии и всячески не желал моего туда вторжения. Особенно болезненно это воспринималось в те минуты, когда он по непонятным мне причинам уединялся на нашем чердаке, и все мои попытки перейти границу этой территории заканчивались строгим "нечего здесь делать!"
Я вырос и ушёл. Болтался по свету таким же странным мальчиком, каким был много лет назад. Теперь вернулся-Вернулся, когда узнал, что отца не стало… Он умер, и уже не сумел воспротивиться моему желанию прижаться щекой к его колючей седой бороде. Правда, разговора, как и прежде, не случилось…
Но это было вчера. Теперь же меня разбудил дождь. Теперь я существовал сегодня, сейчас, в объятиях нового дня, взявшего своё начало под тихой тенью дубового могильного креста.
И я зажёг свечу и покорил чердак! Я нагло проскрипел к нему всеми ветхими его ступеньками, изо всех сил шарахнул маленькой подгнившей дверцей и уже через момент оказался внутри неведомого, мрачного лона.
Прямо перед собой я увидел узкое окно с выбитым, будто обкусанным стеклом и вольно развевающейся душой, ситцевой, в клеточку. Остальное пространство купалось в изысканном хламе: старые книги, журналы, фотографии, предметы домашней утвари, давно засохшие цветы – всё это было насмешливо разбросано и тщательно покрыто слоем серой липкой пыли.
Пламя свечи моей чуть не погасло от внезапно налетевшего сквозняка, когда среди всей этой груды изысканного хлама я едва различил небольшую, резного дерева, шкатулку. Я долго держал её в остывших руках.
Держал, как можно, наверное, держать только чьё-то сердце, прекрасно понимая, что это – всего лишь орган, всего лишь физика, лишённая ныне совокупности с таинственным, неведомым духом. Пальцы мои напряглись, силясь приподнять упрямую крышечку, и в тот же миг за моей спиной раздался до боли знакомый с детства голос: "Ну, детёныш, и каковы же успехи на пути постижения истины?"…
В милом детстве…
В далёком милом детстве каждые летние каникулы мои проходили за две тысячи вёрст от родной Москвы, в селе Никоновское, у бабушки Нюры. С наступлением очередного июня месяца моя мама начинала поспешно собирать многочисленные сумки, содержимое которых обязано было сделать мой отдых наиболее полноценным, покупала билеты на поезд и с великой радостью везла меня "дышать чистым воздухом и набираться сил", в благословенную глушь…
После двух суток утомительного пути в плацкарте мы наконец-то прибывали на безымянный полустанок, покидали надоевший до тошноты вагон и легко отыскивали узенькую тропку, ведущую в самую чащу леса. Долгое движение по тропке этой всегда было для меня самым приятным эпизодом во всём нашем путешествии! Густые, непроходимые дебри деревьев и кустарников обнимали нас справа и слева, тысячи скрывающихся от человечьего глаза птичек наперебой выводили замысловатые трели, а под ногами моими происходила жизнь особая, муравьино-жучиная. Лес казался мне непреодолимо высоким, стройным, упирающимся макушками своими аж в само небо, туда, откуда яркие лучики солнца пронизывали собой весь этот зелёный, серьёзный, таинственный мир.
Лес заканчивался, и дальнейшая наша дорога стремилась на васильково-ромашковый луг, со всем его разнообразием пёстрых бабочек, стрекоз и мошек. Ну а там уж и до бабушкиного Никоновского было рукой подать…
Бабушка давно жила одна… Женщиной она была необыкновенно сильной и очень красивой, да, видимо, по-другому и быть не могло… Нехитрое хозяйство её состояло из двух коз, полдюжины гусей, старого кобеля Шарика, сидевшего всю свою собачью жизнь на цепи по причине дурного характера, и множества приблудных кошек, которые попеременно то неистово мяучили, требуя еду, то спали, разложив большие свои животы вокруг крыльца…
По приезде нам с мамой никогда не приходилось открывать калитку. Бабушка всегда шла навстречу по широкой пыльной дороге, подгадав время прибытия поезда дальнего следования, указанного в телеграмме. Увидев её издалека, я начинал двигаться бегом, вприпрыжку, пока не попадал в родные, радушно расставленные руки – тогда уж макушка моя тут же покрывалась десятком крепких горячих поцелуев. Мне казалось это забавным, и я от души смеялся, невольно касаясь то одной, то другой щекой о бабушкин фартук, с удовольствием и жадностью втягивая носом запах свежеиспечённых пирожков.
Нет ничего полезнее для ребёнка, чем любовь! И каждое лето я получал её с избытком, добрую, сладкую, не лишённую вседозволенности и не имеющую отказов. Весь бабушкин мир был направлен в мою сторону и становился одной большой заботой…
Разве возможно стереть из памяти долгие прогулки вдвоём по берёзовой роще со старой корзинкой в руке? А пухлые оладушки по субботам, подправленные душистым земляничным вареньем или сметанкой, под чашечку горячего чая с мятой? А тёплые летние вечера под яблоней, на скамеечке, с душевными бабушкиными рассказами и прибаутками? Бывало танцуют спицы в руках её, а я только успеваю клубок разматывать и слушаю, слушаю молча, как заворожённый…
Стоп! О чём это я? Придёт же такое в голову! У меня и бабушки-то в деревне никогда не было…
Когда-нибудь я напишу смерть
Когда-нибудь я напишу смерть… Возможно, так:
"…Вот время вздрогнуло и остановилось. В тонких чувственных пальцах застыл изящный карандаш, а чуть приоткрытое окно перестало впускать птичьи голоса, сопровождаемые майским прохладным ветром. Секундная стрелка старинных часов в деревянной рамке натужилась, но не смогла совершить свой следующий шаг.
Теперь спешить больше некуда… Потеряна актуальность всех на свете расписаний, обещаний и просьб…
И беспокоиться не о чем… Не зазвонит сумасшедший телефон и не выпустит из себя истошный возмущённый голос, бывший когда-то самым близким на свете. Старый кот не вспрыгнет на мои колени и не заглянет печальным тёмно-зелёным взглядом мне в глаза…
Уже не нужно с волнением прислушиваться к ритму своего сердца – оно не откликнется на мой внезапный испуг и не застучит бешено от смоченного ядом поцелуя…
Тишина… Есть лишь бесшумная беспорядочная пульсация маленького комочка раскалённой плазмы – это душа, здесь моё всё. Здесь страхи и сомнения, постигшие меня ещё во чреве матери, и дерзкий крик, венчающий первый несмелый вдох земного воздуха. Здесь мальчишка с соседней парты, обидно до слёз дёрнувший меня за косичку. Здесь старый зонт, забытый в раскачивающемся от ветра гамаке. Здесь любовь, нет, не первая любовь, не единственная, а просто любовь, наполняющая сияющей бездной восторженности до краёв, до пьяного блаженства, до искупления… А вот галерея памяти прикосновений: колючая хвоя Рождественской ёлки и обжигающий крепкий кофе на губах, ледяная сталь порывистой белой вьюги и тепло давно пожелтевших страниц томика Блока, упругие клавиши гармоничного естества старого немецкого рояля и влажная прохлада обожаемых мною ладоней… И ещё здесь люди, люди, люди… Нескончаемой вереницей по моим дням и ночам, бурным потоком через радость, пыль, грязь, через всё расстояние моего пути. Родные, близкие, дорогие, чужие, странные, ненавидимые и любящие… То с ликованием изгоняющие меня, то бесповоротно вычеркнутые мной. То нежно сочувствующие, то лукаво предлагающие мне помощь…
Пустота… Теперь невозможно взять в руки и прижать к груди. Реален лишь комочек раскалённой плазмы, предвкушающей приближение большого путешествия.
Больше не будет завтра… Откровеньем прочитанной книги тихо всплакнёт память, ветхим тряпьём одежд своих колышущая недолгую мрачную скорбь моего прошлого мира… Несовершенство человеческого восприятия, ошибка сознания называет всё это смертью…
Сцена опустела. Ей не удалось удержать зрителей ещё на один акт. Пьеса окончена. Актёр покинул старый театр и готов к самому главному своему перевоплощению. Занавес…"
…Когда-нибудь я напишу смерть… Или смерть напишет меня…