- Вечер добрый!
- А, пришел!
- А зачем, пан, кликал?
Потом голоса утихли. Сидя на своих потниках, запорожцы ожидали дальнейшего.
Никакой посуды, в которой мог бы находиться мед, ни в руках Капута, ни на столе, ни на лавке и нигде в бане не было.
Одни из запорожцев смотрели на Капута, другие зевали, двое или трое полезли под изголовье за табаком и вытаскивали из-под изголовья красные и синие сафьянные гаманы, в которых хранился табак и все необходимое для куренья.
Капут продолжал молча крутить усы и, как казалось, что-то обдумывал.
- Ну!.. - сказал один запорожец.
- Я говорю, - сказал Капут, - не хотите ли вы меду, который подают к столу этого свинаря, который рассказывает, что он царский сын.
- Ого! - сказал запорожец ближайший к нему, оглянулся на своего соседа, и потом посмотрел на других запорожцев, подставляя в то же время ухо так, чтобы не упустить того, что Капут еще может сказать про мед или про человека, которому он придумал такое прозвание.
- Ого! - повторил он, кивая головой на Капута и продолжая смотреть на товарищей, то на того, то на другого.
- Где-ж вин? - крикнул кто-то из самого заднего угла.
Капут подбоченился и сказал, обращаясь в ту сторону, откуда раздался этот голос:
- А кто вин?
- Мед, - ответил ему недоуменно запорожец, к которому он обращался, - где ты его дел?
- Кого?
- А мед.
- Гм… - сказал Капут, - мед у свинаря в погребе. Вот где мед. Вы думаете, он и в самом деле царский сын. Он- свинарь. А баба, которая с ним живет, вы думаете - царица? Я теперь все знаю. Она не царица. Она- польская бедная дворянка и раньше была швеей у одного тоже не так чтобы уж очень важного пана. Вот кто они! А если вы хотите меду, то сами знаете, небось, что нужно делать.
После этой речи запорожцы несколько секунд хранили молчание. Затем, одни из них стали покрякивать, другие покашливать в руку, третьи глядели на Молчанова, прищурив один глаз, словно прицеливались в него и потихоньку при этом посвистывали, четвертые глубокомысленно поникли головами и говорили не хуже, как перед этим Капут:
- Гм…
- Слухайте, - заговорил Капут, - вы, может, думаете, я напился. Нет, я не напился. А я вам вот что скажу. Если бы нам от него был какой толк, а то, помяните мое слово, он либо уйдет с татарами, куда там они его зовут, а нас бросит, либо придут сюда москали и поляки и передавят нас как мух. А вы думаете, у него накоплено мало добра? Ого! У его бабы, говорят, так и лежит всегда под кроватью киса с золотом, а на конюшне стоит оседланная лошадь. И притом же он, вот вам крест, какой он царский сын? И тоже она. А настоящий царевич, знаете, сейчас где? В лесах под Калугой. Вот где. И Марина с ним. Эге! Вы думаете спроста нас нанял этот пан и привел сюда, в Калугу?
Он умолк.
Теперь вместо него заговорили его товарищи. Они заговорили сразу все. Многие обращались к нему с вопросами. Но нельзя было отвечать и тому, и другому, и третьему, - всем в одно время и во все стороны.
И Капут вертел только головой туда и сюда, прикладывал к уху ладони, чтобы лучше слышать, и говорил:
- А?
Но уж ему кричали из другого угла, с другой стороны, и он, оставив того, кто к нему только-что обращался, поворачивался направо или налево, или назад.
Наконец, Капут крикнул:
- Стойте! Разве я могу говорить сразу всем? Пусть говорить один кто-нибудь.
Шум голосов, наполнявший баню, понемногу стих.
Ну? - сказал Капут, обращаясь к тому, кто был к нему поближе. - Ты что?
- Я-то? Я-то вот что.
- Ну?
- Это ты, значить, от нашего пана?
- Что от пана?
- А насчет этого?
- Чего?
- А насчет Марининой кисы, что у нея под кроватью? Гм;… Это он тебе говорил?
Капут, опустив голову, чесал у себя в затылке, стараясь припомнить, что такое он говорил о кисе. Но он не мог припомнить.
- Какая киса? - сказал он, подняв голову.
- Сам же ты говорил, - крикнул другой запорожец, что у Марины всегда лежит киса с золотом, а на конюшне конь стоить.
- А! - воскликнул Капут, вспомнив, что об этом он действительно сказал что-то. - Ну?
- Значить, он этого хочет?
- Что это?
- Ограбить?
Капут весь побагровел, отдул щеки и крикнул, выкатив глаза:
- Дурак! Разве я это говорил? Разве это грабеж? Это- политика.
- Ну, политика. Я знаю, что ты ученый человек.
Он хотел сказать еще что-то, но Капут закричал опять:
- Разве такие люди грабят? А надо выгнать их отсюда из Калуги: и татар, и ихнего свинаря, и свинареву бабу.
- Ой ли!
- Что ой ли?
- А ты считал, сколько их?
- А мы разве одни тут! Ты-то тоже считал ли казаков?
- Да те пойдут ли?
- Узнают, где настоящая царица с мужем, так пойдут. Они и так… Думаешь, им сладко?
- Погоди, опять тебя спрашиваю: ты это с паном говорил?
Капут на этот вопрос не ответил прямо.
Он только сказал:
- Он все Знает.
- Кто?
- А наш пан. Эге… Он только молчит. Кабы я не дал клятву. Гм… разве я могу все рассказывать, когда я дал клятву?
- А ты давал клятву?
- Еге.
Помолчав немного, запорожец спросил:
- Как же это все будет?
- А уж он знает, как.
И Капут вдруг присел на корточки и с таинственным и хитрым выражением в лице и в глазах, которые он широко раскрыл, проговорил тихо, приложив указательный палец к кончику носа:
- Я даже, знаете, что думаю?
Он глядел теперь не на того запорожца, с которым разговаривал, а на всех сразу, переводя глаза с одного на другого.
- Знаете, я что думаю?
На минуту он умолк и потом еще тише закончил:
- Я думаю, что он и есть Дмитрий царевич? А?
И глаза его опят скользнули по лицам запорожцев.
Запорожцы, которые курили, затянулись покрепче и, выпустив изо рта облако синего дыма, разгоняли дым, окутывавший им лицо, помахивая перед собой то той рукой, в которой держали вынутую изо рта трубку, то другой.
Многие при этом откашливались и сплевывали.
Другие запорожцы уставились молча на Капута.
Капут сказал опять:
- А что?
- Гм… - сказал один запорожец, - по-моему кто ни поп, тот батька…
И он оглянулся направо и налево.
И все, на ком он останавливал глаза, кивали головами, тоже оглядывались на других, и эти другие тоже кивали головами.
Потом опять сразу начался говор по всей бане. Будто пчелы загудели в улье.
Запорожцы говорили:
- И гарно, когда так.
- Нехай буде так.
- Нехай вин царь.
- Вин не то, что сий татарский свинарь.
- Эге! Вин покаже!
Капут придал своему лицу еще более хитрое и еще более таинственное выражение и сказал, оставаясь сидеть на корточках:
- А разве не может быть, что он и на самом деле царь? А когда он не царь, так он уж знает, где добыть царя. Эге, он это так сделает, что ни одному писарю так не подделать чьей-нибудь подписи, как он это сделает.
ГЛАВА XIX.
По вечерам Молчанов входил в устланную коврами и богато обставленную комнату в занимаемому им доме и отвешивал самый церемонный поклон, сидевшей в этой комнате красивой, худощавой девушке с льняными волосами и голубыми глазами.
На девушке было голубое бархатное платье польской аристократки.
Лицо у неё было маленькое, почти детское, с румянцем на щеках, таким нежным, что казался каким-то умирающим, как последний отблеск зари весной в яблоневом, только что покрывающемся цветами саду.
Молчанов называл ее то "матушка-царица", то "ваше пресветлое величество".
И когда он говорил это, заря на её белом худощавом лице понемногу начинала рдеть ярче, становилась не вечерней, не умирающей зарей, а смеющейся утренней и вспыхивала улыбкой по розовым губам.
И она протягивала Молчанову руку, - нежно, с синими жилками и тонкими пальцами, - для поцелуя.
И он поцеловал эту руку, став на одно колено.
А сам думал в это время, что, должно быть, большой был затейник этот польский пан, соблазнивший Азейкину дочь и, должно быть, от тоски по какой-нибудь оставленной на родине панни, обучивший хорошенькую московку всяким таким штукам.
Он никогда не запирал плотно двери, когда бывал здесь, в этой комнате, обставленной так роскошно…
Он знал, что все равно за ним будет сладить его подруга, та прекрасная и вместе жуткая, как огонь нездешнего мира, со взглядом еще более безумным, чем взгляд этого ангела с льняными волосами.
Они жили все вчетвером: Азейка, его дочь, Молчанов и его еврейка.
Молчанову иногда, казалось, что у него все мутится в голове, когда он входит к Азейкиной дочери.
Будто и впрямь там ожидал его ангел, хотя он и понимал, что эта девушка, похожая на зарю то вечернюю, то утреннюю, - только кукла. Обыкновенная заводная кукла, отличавшаяся от обыкновенной куклы лишь тем, что была живая.
Кто-то ее завел на этот особый лад, и она стала на этот особый лад, совсем ей несвойственный, жить, говорить, двигать руками, качать головой, сиять глазами, улыбаться и плакать.
Но на него веяло от этой живой картины чем-то грустносияющим, чем-то, что хотелось подольше задержать в себе.
И хотя он старался отогнать это очарование, оно, грустносмеющееся светило ему даже тогда, когда он уходил отсюда, в блеске голубых глазах и в лице, озаренном потухающим светом вечерней зари.
После визитов к Азейкиной дочери он всегда был задумчив.
Заглядывая в его глаза, его еврейка спрашивала его:
- Ну, что?
- Все идет как следует.