От Кремля уезжали по Никольской. Пожар повеселился и здесь. На пепелищах рылись крестьяне – черные, грязные, отвратительного вида. Подвалы погорелых домов были распахнуты. Туда деловито сновали маркитанты вперемежку с целыми семействами евреев, точно обгладывавших остов огромного города. Особой сноровкой отличались женщины, они тащили шали, кашемиры, меха, парчу, серебряные блюда и драгоценности, которые у них тут же отбирали солдаты, чтобы через два шага выменять на табак или проиграть товарищу в карты.
– Мы видели достаточно, – Бенкендорф решил возвращаться. Но у самого устья улицы его поджидал сюрприз.
На чудом сохранившейся театральной тумбе красовалась афиша, нарисованная от руки. "Французский Театр в Москве и "Комеди Франсез" имеют честь представить пьесу "Оглушенный, или Живой труп", комедию в трех актах, и "От недоверия и злобы", комедию в одном акте, в стихах. Начало в семь часов по-полудни. Большая Никитская. Дом Позднякова. Цена первой галереи – 5 франков. Второй галереи – 1 франк. Партер – 3 франка. Представление продолжится в воскресенье пьесами "Открытая война, или Хитрость против хитрости" и "Деревенские пройдохи"".
– Это о нас, – со смехом сказал Серж, но, заметив, что на друге лица нет, замолчал и проследил за его взглядом.
Бенкендорф уперся глазами в имена исполнителей. Жоржина красовалась второй в списке.
– Не дури.
– Я пойду, – пепельными губами прошептал генерал. – Вы уезжайте. У меня есть их деньги. Я постараюсь вернуться к ночи.
– А если тебя схватят?
По лицу Шурки было видно, что ему все равно. Схватят. Повесят. Распнут.
– Вместе пойдем, – насмешливо бросил Лев. – Приятно видеть, что твой друг способен на безумства любви.
Он сам был очень даже способен. И все об этом знали. С детства, с камер-пажества, боготворил свою двоюродную тетку, любовницу императора Марию Антоновну Нарышкину, урожденную Четвертинскую. Польку, коварного ангела, разлучившего государя с его нежной, вечно страдающей Психеей. Безмолвное обожание Льва ценили, но не поощряли. Он безумствовал, истощал карман и сердце, а сладкоголосая сирена только манила его бумажный кораблик на камни.
Друзья ехали мимо церкви Всех Скорбящих Радости, утопленной несколько в глубь от тротуара, в сады, когда услышали хриплый голос с обочины:
– Сынки!
Все трое, как по команде, повернулись. Хотя делать этого не следовало. Обращались по-русски. Дерьмовые из них лазутчики!
У высокого деревянного частокола стоял поп. Он был в круглой шляпе и длинном летнем рединготе поверх рясы. У людей, привыкших носить форму, то есть ни разу в жизни не задумывавшихся, что надеть, есть некое состояние беспомощности, когда им вдруг припрет облачиться в гражданское платье. То же и со священниками. Борода ли их выдает? Длинные ли волосы? Или некое выражение лица? Есть ведь и пьющие, и блудящие, и совсем безграмотные. Ан, печать на лбу.
– Чё те, отец? – хмуро осведомился Бенкендорф, правя лошадь к ограде сада. – И как ты нас опознал? Прозорливый больно?
Поп замахал руками.
– От моей прозорливости ангелы плачут. Грешник. Остался при храме. Хоть мне и говорили: бери антиминс и ноги в руки. Да вы не бойтесь. Я ни единой душе не скажу.
– Знамо, не скажешь, – Серж угрожающе положил руку на саблю.
Шурка укорил его взглядом: уймись, нехристь.
– Вас узнать нетрудно, – продолжал батюшка. – Это французы не видят. А я сейчас отгадал. Причащались когда?
И правда. Третьего дня. К казакам приезжал полковой батюшка. Так всех скопом.
– У вас еще лица не зачернели.
Вот новость! Небывалое средство распознания своих.
– Я вот чего, – священник смутился. – Пособите. Кругом пожары. А у меня в сарае раненые лежат. Человек пятнадцать. Так я думаю, снести бы их от огня в подвал церкви. Даже если погорит, туда огонь не дойдет, все каменное.
Шурка огляделся окрест. Улица была пуста. Но за каждым окном могли оказаться вот такие же страдальцы, неспособные даже позвать на помощь. Хорошо, при этих имелся поп.
– А что они у тебя едят? – осведомился генерал уже во дворе церкви. Его товарищи небрежно крестились. Он сделал то же самое.
– Дак яблоки и едят. Вон полон сад. А на кладбище все могилы в землянике. Живем. Только бы не огонь.
Смиренное кладбище, подпиравшее к самым стенам церкви, было, как зеленой сеткой, подернуто кустиками лесных ягод. За забором казалось, что и французов-то на свете никаких нет. Из полуоткрытой двери в храм тянуло ладаном.
– Говорят, Наполеон назначил в городе гражданскую администрацию. Тушит пожары. Пресекает воровство. Церкви открыл.
Священник горестно повздыхал.
– Сие нам неведомо. Только знаю, что для своих возобновил службы у Святого Людовика. Отсюда через площадь. Слышу, как у них тенькает. А выходить боюсь. Пресекает он не пресекает, мародеров много. Над священниками особо зверствуют: думают, мы где-то зарыли церковное золото. Может, и зарыли, – поп скривил хитрую рожу, – да не про них то богатство. Но пытают нашего брата крепко. Как завидят бородатого, так хвать его и ну пальцы ломать. Будто у нас одни попы бородатые!
Батюшка привел друзей в дровяной сарай, где на соломе лежало бездвижно больше дюжины раненых. Завидев чужую форму, они было взволновались, и даже послышался возглас: "Предатель!"
Но Серж успокоил их:
– Свои.
Это привело несчастных в еще большее замешательство.
– Вы служите Бонапарту?
– Лучше вам лишиться глаз и языка, чем описать нас, если спросят, – сурово сказал им Бенкендорф.
Тут всем всё стало ясно, и раненые подавленно замолчали.
– Наши-то далече?
– У Тарутина.
– Что ж не идут?
На сей вопрос ответа никто не знал.
Пришедшие под водительством попа стали перетаскивать страдальцев в церковный подвал. Те сами ходить не могли. Большей частью артиллеристы с раздробленными ногами. При них имелась барышня во цвете лет. Она держалась одного капитана, видно, давно пребывавшего в бреду. Либо брат, либо жених, что вероятнее.
– Вы напрасно остались, – сказал ей Шурка. – Ваш друг не жилец. А город полон солдатни.
– Я и тут с солдатами, – спокойно отозвалась она. – А Бог мою судьбу знает. Как велит, так со мной и будет. Я не боюсь.
Уложив раненых между каменными старобоярскими надгробьями, друзья поднялись наверх. Здесь светило солнце, было сухо и тепло. Там, на глубине, царили холод и сырость, пробиравшая до костей. И, конечно, сарай казался предпочтительнее, если бы не пожар.
– Храни вас Бог, сынки.
– И тебе того же, папаша. – Лев говорил нарочито небрежно. Но было видно, насколько участь оставшихся в подклете задела его. Он был нервен, измучен бесплодными сердечными бурями и всегда готов искупить многочисленные мнимые грехи, из которых истинным было лишь семейное мотовство. Но никак не блуд с царской любовницей. Сколько бы ему самому того не хотелось.