Бетонка действительно обрывается, вернее, перетекает в полутораметровую насыпь из мелких камней, нависающую над шоссе прямо напротив блокпоста. Именно с этого обрыва и сигает его "форд мондео" и мы вслед за ним. Я в ужасе зажмуриваю глаза. И зря – никакого обрыва нет и в помине, а есть довольно пологий спуск, по которому, хрустя камушками, скатывается сначала он, потом мы.
А с шоссе казалось – насыпь, и насыпь довольно крутая.
Он сворачивает направо и движется в сторону арабской деревни, через которую проходит наше шоссе. Погоня возобновляется. Теперь, что называется, карты на стол. Он засек нас, и взять его легко не удастся.
Деревня. Шоссе несется между серых плоскокрышных домов. На экране окна мелькают груды мусора в три человеческих роста, стены домов, куски бетона с торчащей арматурой, На повороте – крупным планом растянувшаяся на боку в тени гаража спящая пятнистая собака. Белый "форд мондео", предварительно подпустив нас поближе, на полном ходу круто выруливает в переулок, подползающий к шоссе сзади под углом градусов тридцать. Мы, естественно, на всем скаку пролетаем этот поворот, но Шалом, резко тормозит и, как в голливудском фильме, разворачивается прямо посреди шоссе.
Арабов на улице не видно, но те из них, что прижали носы к оконным стеклам, удивляются, должно быть, тому ралли, которое для них устраивают евреи – ведь и "субару" и "форд мондео" с желтыми номерами.
Мы съезжаем с шоссе и продираемся по переулку. Что это? Как будто я уже когда-то видел этот двухэтажный особняк с колоннами, на фасаде которого мозаичная картинка – златоглавая голубая мечеть, рассевшаяся на месте нашего Храма. Однако я здесь не мог бывать раньше – евреям и в лучшие годы, проезжая через деревню, заказано было сворачивать с шоссе. Дежа вю? Доказательство переселения душ? Но дом новый, он не может быть из прошлой жизни. Ба, да это же мой сон через сутки после побоища на баскетбольной площадке.
За двадцать три дня до. 25 севана. (пятое июня). 18.50
Словно очнувшись от сна, сквозь наливающуюся темнотой мякоть неба начали одно за другим проступать острия звезд.
– Цвика!
На сей раз это Ави Ерушалми. Тащит за руку Ави Хейфеца, паренька из девятого класса, того самого, который в видении только что являлся Цвике в образе юного Праведника.
– Что случилось, Ави?
– Ничего! Вчера выхожу на тремпиаду – вижу, этот дурачок бросается камнями в арабские машины. Здоровый такой грузовик – а у Хейфеца в руках здоровый такой булыжник. Хорошо хоть не попал!
Хейфец пал духом.
– Ну и что? – спросил Цвика.
Хейфец воспрял духом. Ави Ерушалми начал делать страшные глаза – дескать, поддержи меня! Даже челюсть нижнюю выпятил.
– Никогда больше так не поступай, – покорно наставил Цвика Хейфеца, и тот растворился в потемневшем воздухе.
– Чего ты прицепился к парню? – хмыкнул Цвика. – Ну, кидает и пусть кидает. Они же в нас кидают!
– Вот именно! – вставил вновь сконцентрировавшийся в лучах фонаря Хейфец. – Я говорил то же самое.
– Вали отсюда – рявкнул, отчаявшись, Ерушалми, и Хейфец свалил. Тогда Ерушалми накинулся на Цвику.
– Ты что?! – прорычал он. – Что с того, что кидают?! Зачем вставать на одну доску с ними? Они и наших мирных людей убивают. Давай, начнем их мирных людей убивать!
– Я не предлагаю никого убивать, – защищался Цвика. – Убивать нельзя, а все остальное…
– Ну и дурак, – подытожил Ави. – Главное, чтобы руки были чисты. А если мы озвереем, как они, Вс-вышний отвернется от нас, и тогда…
Он, не договорив, махнул рукой и пошел прочь. Цвика остался, размышляя, нет ли в словах Ави своей логики, своей правды. C одной стороны на клочке земли, именуемом "Эрец Исраэль" двум народам разойтись невозможно. Арабы это понимают и пытаются сделать жизнь евреев невыносимой, чтобы те ушли отсюда. Значит, евреи вправе отвечать им тем же. С другой стороны Ави тоже прав… Тут Цвике пришлось прервать мыслительный процесс – из-за угла вынырнул Рувен – охранник их ешивы, иммигрант из России, маленький, худой с виду похожий на школьника, хотя было ему уже далеко за сорок.
Далее следовал ритуал. Дело в том, что недавно Рувен обучил Цвику песне на русском языке:
"Мама, мама, что я буду делать,
Как настанут зимни холода,
У тебя нет теплого платочка,
У меня нет зимнего пальта!"
Когда Рувен приблизился, Цвика скомандовал: "Тхы, четыхэ" – и они запели дружным безголосым дуэтом. Но пели недолго: Цвика, чувствуя, что перевирает слова незнакомого языка, расхохотался, а вслед за ним заржал и Рувен.
– А - ра - вит ! – раздался крик все того же Хейфеца. "Чего орать, – подумал Цвика. – И так все знают, что в восемь – аравит . До чего же этот Хейфец любит шуметь, чтобы привлечь к себе вни… Тьфу!" Цвика прикусил мысль, как прикусывают язык. Ну почему он такой, почему у него не получается любить ближнего без примесей, как этого требует Тора? Правда, ему удается никому не показывать свою раздражительность, но с другой стороны – плохо удается. Люди всё равно на него обижаются. Да и назвать это раздражительностью – больно мягко. Откуда в нем эти выплески какой-то злобы, ярости? И какой он после этого еврей Торы, если не может соблюдать основу основ – "Не делай другому того, что ненавистно тебе". Тем более что сейчас-то он и на часы посмотреть забыл. И опоздал бы, если бы не Хейфец. Так что надо спасибо сказать, а не злиться. Да, недаром рав Элиэзер говорит, что другие заповеди человек всю жизнь выполняет, а заповедь любови к ближнему – всю жизнь только учится выполнять.
Цвика поднялся и вдоль белых эшкубитов , служивших "корпусами" общежития, направился к синагоге.
Эшкубиты ! Грязно-белые кубики, шершавые коробки! Что может быть уродливее вас и что может быть прекраснее! Сначала, после скандалов в газетах, драк с полицейскими, обивания порогов и обличительных речей в наш адрес в Кнессете, в руках первопроходцев появляется, наконец, заветная бумажка с разрешением на создание поселения – справка о том, что еврейское правительство, скрепя сердце, позволяет еврейскому народу пожить еще на одном пустующем клочке еврейской земли. Потом рядом с времянкой-"караваном", вагончиком без колес, с которого сейчас начинается борьба за создание поселения (когда-то она начиналась с палатки) строится эшкубит, знак того, что мы здесь – навсегда. А караван стоит рядом и тихо ждет нового боя, когда его повезут в следующее новорожденное поселение.
Синагога размещалась тоже в эшкубите, но не в обычном, квадратном, а длинном, как барак. Когда Цвика приблизился, он, еще не войдя в помещение, понял по доносившемуся из открытых окон бормотанию молящихся, что догнать их будет трудно, однако, поднатужился, скороговоркой протараторил вступительные благословения и уже вместе со всеми произнес:
– Шма, Исраэль…
– Слушай, Израиль, Г-сподь наш Б-г, Г-сподь один!
Цвика закрыл глаза и увидел себя на опушке бескрайнего украинского леса. (Он что-то слышал про Украину что-то, про Сибирь, но у него эти понятия совмещались). Посреди леса – горсточка евреев, а вокруг них – казаки. И казак, усатый такой, приставляет ему, саблю к горлу и крест – к губам. Или – или. И все евреи смотрят на него, Цви Хименеса. Если дрогнет, они тоже дрогнут. И он зажмуривается и кричит: "Шма, Израэль! Слушай, Израиль, Г-сподь един, Г-сподь наш Б-г!" А казак его – саблей по горлу.
Золоченой саблей месяц рассекал черное тело ночи, когда, закончив ужин, Цвика вышел из столовой. Он вспомнил, что собирался позвонить Хаиму. Старина Хаим! Сколько они с ним вместе помотались по стране – перепрыгивали из тысячелетия в тысячелетие на раскопанных археологами древнего Меггидо, охватывали взглядом с Хермона три страны, лежащие под ногами, спускались в лунную преисподнюю кратера Рамона…
Ноль-шесть-четыре-восемь-пять-один-один-восемь-пять. Автоответчик. Увы, Хаима нет дома. А до чего же нужно с ним посоветоваться! Цвика уткнул взгляд в навалившуюся на холмы тьму, будто в ней прятался еще один, какой-то неведомый друг, готовый подсказать ему что делать. Но никакой друг оттуда не вылез.
Зато выплыло зеленое светящееся пятно – абажур ночника. Из-под него выплескивался свет, который оживал при соприкосновении с белой стеной и умирал, утопая в складках одеяла. Под одеялом лежала девушка. Она натянула его себе на подбородок. Даже нижняя губа была прикрыта, зато верхняя алела на фоне матового розоватого лица. Глаза смотрели серьезно и с какой-то болью. По подушке струились волосы.
Он тогда случайно зашел к ней, и, присев на краешек кровати, застыл, потрясенный ее взглядом. Он не боялся, что кто-нибудь войдет в комнату, даже не думал об этом, он вообще забыл, что существует дверь, которую могут открыть. Он лишь недоумевал, как умудрились соседствовать эти жгуче-карие глаза, длинные черные ресницы и каштановые волосы, залившие подушку. Он знал, что никогда не осмелится откинуть одеяло, под которым находится великое сокровище – ее тело, что не может прикоснуться губами ни к этим губам, ни к этим глазам, но волосы… Самое внешнее в человеке. Граница между живым и мертвым. Они растут, как живые, но не чувствуют боли. Он протянул руку и начал гладить ее по волосам, Она улыбнулась. Он провел указательным пальцем по ее щеке. Он положил руку на тонкое одеяло. Рука заскользила по гладкой ткани, чувствуя под ней плечи, грудь. Больше между ними не произошло ничего. Но в этот момент оба почувствовали, что прикованы друг к другу. Быть может, на миг. Быть может, навек.
И вот теперь который день подряд он сходит с ума, не знает, что со всем этим делать. С кем посоветоваться? С отцом или с матерью?