Кирилл Косцинский - ЕСЛИ МЫ ЖИВЫ стр 5.

Шрифт
Фон

Но мне страшно не хотелось уходить. Меня угнетало наше "азовское сидение" в плавнях, вынужденное безделье, тоска по крупным, настоящим делам. И вдруг, когда неизбежность чего-то значительного стала очевидной, меня превращают в курьера, в мальчишку на посылках.

Черт его знает, в конце концов… Дело было не в самолюбии. Мне думается, что мое нежелание идти в город объяснялось вовсе не самолюбием, не тем, что вот-де я был в отряде единственным человеком с законченным военным образованием, что я был начальником штаба. Нет, просто я знал, что доставить в город какой-то там пакет может любой партизан, а вот подсказать Глушко правильное решение, помочь ему в трудную минуту- сделать это никто не может. Ибо как бы ни сложны были мои отношения с Глушко, но он, конечно, верил мне и, конечно, знал, что я его не подведу…

И вот теперь, когда отряду предстояло что-то очень важное и решающее, - теперь надо было уходить и бросать свою роту и своих парней, передавать их кому-то другому, и этот другой… Кто знает, как развернутся теперь события и сможет ли Женька Батрак противопоставить им достаточно выдержки, хладнокровия и просто военного умения?

Глушко посмотрел на меня мрачновато и недовольно.

- Що ты мовчишь? Мабуть, думаешь, що ось як без тэбэ отряд будэ? А ты не бийся. Як бы там не було - обойдемось…

Он замолчал, пожевал губами и бросил на Быковского такой взгляд, будто хотел сказать: "Ось бачишь? Що я тоби казав?"

Комиссар сидел, обхватив свои колени, и тоже молчал.

Я решил облегчить им задачу и, вытянувшись, насколько можно было вытянуться в этом шалаше, обратился (в пространство:

- Разрешите быть свободным?

- Свободным, свободным, - отозвался Глушко. - Гусак був свободный, так його кухар в борщу зварыв… Ты що соби думаешь? Я довго с тобой панькатысь буду? То - боевой приказ, и нихто тебэ умовлять не будэ.

Я понял, что спорить бесполезно.

Быковский долго и подробно объяснял мне, как и какими дорогами идти. Потом он вручил мне документы - 'паспорт со справкой на имя Харченко и "пакет" - обыкновенную немецкую сигарету.

Комиссар поднял сигарету на уровень глаз и помахал ею в воздухе.

- Спрячь получше… А если почему-либо придется ее уничтожить, то на словах передашь Махонину: в ночь на шестнадцатое, понял? И пусть он обеспечит Балицкого - он знает, что это значит.

Быковский протянул мне руку.

- Вот что, Андрей, милый ты человек… Пойми- не от хорошей жизни тебя (посылаем. Но и надеемся на тебя крепко. Знаем - не подведешь. - Он вдруг улыбнулся и похлопал меня по плечу. - Так-то вот… Вечером пойдешь, когда стемнеет.

На сдачу роты мне понадобилось пятнадцать минут. Люди, материальная часть - все было на месте. Потом я решил отдохнуть; забрался в кусты, скинул рубаху, положил под голову гимнастерку, но заснуть мне не удалось: я был слишком зол. А еще через полчаса пришла Таня. Она опустилась на траву рядом со мной и спросила:

- Ты сегодня уходишь?

- Не знаю. Может быть, сегодня.

Таня сорвала травинку и принялась накручивать на палец тонкий, пожелтевший уже стебель.

- Я случайно услышала… Быковский приказал Близнюку проводить тебя до заставы.

Я пожал плечами. Зачем это понадобилось? В плавнях я мог ходить с завязанными глазами.

- Ты не хотел говорить мне? - спросила Таня.

- Я сам только что узнал… И вообще, черт их знает, что они там задумали! Некого им послать, что ли? А вот как Женька будет командовать ротой - этого я не знаю. Да и сам Глушко… Не многого он стоит.

- Про Глушко ты напрасно, Андрюша. Его все любят, все уважают, а вот ты…

- А что я? Молиться мне на Глушко"? Ему не отрядом командовать, а баней заведовать!

- Андрюша!

- Двадцать шесть лет Андрюша. И не Андрюша, а Андрей. Сколько раз говорил - не люблю, когда меня так называют. Ты вот что мне скажи - для чего мы здесь сидим? Чтобы, упаси бог, не выстрелил кто-нибудь? Так на то война. На войне не только стреляют, а, глядишь, еще и убить могут. Если все так сидеть будут, немец не только до Сталинграда - до Омска дойдет.

- Ведь ты же не прав…

- Ладно. Я не прав, а вы все правы. И поставим точку.

Конечно, я горячился в эту минуту, говоря о Глушко. Но, во-первых, я был зол, потому что никак не мог понять целесообразности всей этой затеи, а во-вторых… Словом, мне казалось, что никто в отряде, даже Быковский, не понимает по-настоящему того, что происходит теперь в мире и какое место в этих событиях должны занять мы - наш отряд, партизаны вообще.

Но об этом мне не хотелось говорить с Таней, и я замолчал.

Поджав ноги, прикрыв их подолом своего стиранного-перестиранного платья, Таня внимательно разглядывала свои загрубевшие, в заусеницах, пальцы.

- Город вот уже второй день не отвечает, - сказала она вдруг. - Не понимаю, почему…

Глушко громко величал Таню начальником радиосвязи и штабной канцелярии. Собственно, никакой канцелярии у нас не было, как не было и штаба, приказы отдавались устно, и лишь листовки, распространявшиеся среди населения, Таня переписывала через самодельную копирку своим круглым, детским почерком. Но наша радиостанция, еще зимой отбитая у румын, доставляла Тане массу хлопот: там все время что-то не ладилось, отпаивались какие-то проводники и контакты, теряли эмиссию лампы, садились батареи; правда, наши связные постоянно покупали у румын то лампы, то батареи, но все же было решительно непонятно, каким образом Таня успевала устранять все неполадки и каждый день в назначенное время вступала, как она говорила, "в обмен" с обкомовской станцией. Она очень гордилась этим, и тем обиднее было для нее, что в эти трудные дни вдруг оборвалась связь с городом.

- Я боюсь, что и там что-нибудь, как в Соломире… - Она низко наклонила голову, и я не видел ее лица. - Там немцы чуть не неделю за рацией наблюдали и никого не трогали. А потом сразу… И Машу, и Петра Ивановича, и Костю…,

Было безветренно и даже в тени, под ивами, жарко. В небе, прямо над нами, таяло маленькое, похожее на разрыв бризантного снаряда, облачко. На низких тонах, как "юнкере", гудел шмель. От шалашей доносились голоса, щелкал замок "максима" - там тренировались пулеметчики.

- Андрюша… - Она взяла мою руку. - Тяжело мне очень… И страшно… Ведь в городе… Там и Романюка и Терещенко каждый в лицо знает.

Я разозлился. Рано еще меня хоронить. И не такой я дурак, чтобы за так попасться немцам в руки.

- Слушай, Таня… Что ты от меня хочешь? Ну, не работает твоя станция - и не работает. А через день или два снова начнет работать. Терещенко знают в лицо, а меня никто не знает. Вероятно, поэтому меня и посылают. И пойми: мне через несколько часов уходить, а когда мне удастся поспать в следующий раз?

Я повернулся к ней спиной и закрыл глаза. Возгласы возле шалашей смолкли, а через минуту баритон Жени Батрака протяжно скомандовал:

- Ориентир - группа деревьев. Правее ноль- ноль пятнадцать - группа пехоты… Очередью, восемь, целик два…

"Вот он, ротный, - подумалось мне. - Скомандовать толком не может!"

Все же я заснул, но это был тревожный и беспокойный сон. Мне снился Ленинград и мои старики. Они сидели на балконе в нашей квартире на канале Грибоедова, отец с газетой, а мать с отпечатанной на машинке новой ролью, как бывало сиживали они свободными вечерами в далекие мирные времена. Но вдруг потемнело небо - может быть, наступил уже вечер? - и в этом темном небе послышался нарастающий гул самолетных моторов, Я был где-то рядом, я видел и понимал, что им грозит опасность, но я не мог ни двинуться с места, ни произнести ни слова. И я слышал, как свистели бомбы и грохотали разрывы, и кругом наступила непроницаемая тьма, а в этой тьме внезапно возник капитан Метцнер. Я не видел его лица, но знал, что это соломирский комендант и что он по-прежнему насмешливо и нагло улыбается. Я потянулся за пистолетом, но тут понял, что сплю и что мне жарко и душно, потому что солнце, выйдя из-за ивы, палило мне прямо в лицо.

Я отодвинулся в сторону, в тень, и снова заснул, и мне очень хотелось опять увидеть Ленинград и узнать, что там со стариками, но вместо этого я увидел Терещенко и вместе с ним стал подниматься по крутой металлической лестнице. Терещенко вдруг куда-то исчез, а я очутился в кабинете Махонина, секретаря обкома. Он был одет в военную форму, и я нисколько не удивился, когда, присмотревшись, обнаружил, что это вовсе не Махонин, а капитан Воробьев, мой комбат, убитый в сорок первом году под Бродами. Я стал доказывать Воробьеву, что надо выступить шестнадцатого, непременно шестнадцатого, а он рассмеялся, достал часы и сказал, что уже семь часов.

Я повернулся на спину и открыл глаза. Прямо надо мной, на ветвях, висела моя рубашка. Как она туда попала? Ведь я положил ее под голову…

Солнечные лучи пробивались теперь сбоку, и узкие, вытянутые листья ивы сверкали, как наконечники копий.

- Уже семь, Андрюша, - повторил за моей спиной голос Тани.

- Хорошо, спасибо…

Голос у Тани был и тревожный, и одновременно грустный. Мне бы поговорить с ней сейчас, но говорить ни о чем я не мог.

И этот сон и листья, сверкавшие над моей головой напомнили мне Ленинград. Я вспомнил прозрачное ленинградское небо и золотой купол Исаакиевского собора, видный из наших окон, и крыши, крыши, крыши с торчащими трубами и радиомачтами…

Я был непутевым сыном и весной, уже в седьмом классе, набив портфель тетрадками и учебниками, через чердак забирался на крышу. У меня был укромный уголок на крутом скате между дымовой трубой и коньком, я сбрасывал с себя все. вплоть до трусов, и зачитывался Стивенсоном, Хаггардом, Луи Жаколио. Отец в это время был где-то в Арктике, мать не могла передохнуть от своих театральных забот, и меня некому было выпороть…

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке