- Что мне сказать? - покраснел, как мальчишка, Белов. - Все здесь, в работах. Вы бы, Сергей Иванович, свое слово сказали о том, что увидели…
- Николай Данилович, уважаемый, сказать можно только о том, что подлежит исправлению. У тебя ж и поправить нечего. Да ты и сам видишь, где недотягиваешь. В академию бы тебе надобно, молодежь наставлять уму-разуму. Хотя именно тебе-то я бы и не пожелал наших затхлых академических аудиторий. Тебе надобно самому писать, больше писать, много писать. Ремеслу ж и без тебя есть кому научить. Не бойсь…
- Я и не боюсь.
- Ах, брат мой, ежели бы можно было бояться в этой жизни только лени собственной, нерешительности в осуществлении творческих планов и как бы не потерять себя и не растратить по пустякам талант свой в круговерти соблазнов, коими кишмя кишит современное общество. Есть и другие страшилки…
- Какие же?
- Слишком много правды в твоих картинах, слишком выпукло, обнаженно представлена правда-то, а это раздражает тех, кто уже набил карманы украденной у народа собственностью и мнит себя хозяином жизни. Ты же своими картинами словно гвоздишь этих нуворишей к позорному столбу - вот что меня тревожит.
- Так, значит, вы это заметили? - осветлел лицом Белов. - Я, Сергей Иванович, к тому и стремился. Иначе все теряет всякий смысл. Когда искал натуру, ездил по деревням, встречался с людьми и пытался заглянуть им в душу, я эту мысль держал про себя постоянно и боялся только одного: не дай бог не смочь, не найти средства, не осилить, не суметь.
- Сумел-сумел, успокойся, - улыбнулся старик горячности бывшего своего студента. - Все это есть в твоих работах, и даже, я бы сказал, слишком. Подобные работы хорошо бы легли на здоровые мозги здорового общества, где не потеряны нравственные ориентиры и есть воля к трезвой оценке происходящего или уже случившегося.
На какое-то время задумался, вздохнул, пожаловался:
- Стар я стал, брат мой. Может, чего и не понимаю…
- Вы о чем, Сергей Иванович?
- Я все о том же, об обществе, - и кивнул в сторону галдящего бомонда. - Этим твое творчество не в надобность да и не в радость. Смертельно для них твое творчество, ибо они пребывают в ином измерении, где настоящему, подлинному, истинному и места нетути. Им бы пачкотню какую-нибудь, журналец глянцевый с заголенными девицами да фильмец про ужастики - это и есть их стихия. И дело тут, думается мне, не в сниженной общей планке ценностей, дело гораздо серьезнее, чем мы с тобой себе можем даже представить. Мнится мне, старому: еще не сломился совсем, но уже вот-вот треснет становой корень души народа - ну в общем тот, что от комля ствола уходит прямо вниз, под землю, и держит дерево в вертикальном положении. Что до творчества, высоких идеалов в искусстве, особого состояния души и ума, когда симбиоз сей, воссоединившись, воплощается в нечто из ряда вон выходящее, чему потом люди восхищаются веками, это все в таком обществе не более чем пустой звук и может иметь лишь одно практическое выражение - предмет купли-продажи. Впрочем, может, я и ошибаюсь. Да-да, скорей всего, ошибаюсь. А где, скажи-ка мне, Николай Данилович, ты такую прорву деньжищ взял, чтобы кормить-поить всю эту, с позволения сказать, публику?
- Под часть проданных картин, Сергей Иванович, - ответил Белов, покраснев во второй раз.
- И нельзя было без этого всего обойтись?
- Мне сказали: нельзя. Иначе, сказали, никто тебя смотреть не будет. А так хоть через глянцевые журналы что-то дойдет до человека.
- И зря. Но может, и нам пора по стопочке, я вижу, ты совсем сомлел?
- Конечно-конечно, пойдемте, профессор, к нашим - во-он туда…
И Николай повел старика к группе художников, которые расступились, освобождая место уважаемому мэтру: Стеблов попеременно жал протянутые руки, отпуская свои, привычные со студенческих времен, шуточки.
- Вы меня, как крепость какую, осадили, дыхнуть не даете, а старому человеку воздух особенно необходим. И стопочка не помешает, как никогда ни в коей мере не мешала русскому человеку, ежели бы он заместо стопочки не глотал из ведра. Взбодрившись, я смогу и чечетку отбить, а то и вприсядку… Устал я, друзья мои, но работами вашего коллеги, Николая Даниловича, доволен. Вырос значительно коллега-то ваш. Но и вы не хуже. Я своими учениками доволен - будет с чем отойти в иной мир.
- Живите долго, Сергей Иванович, - наперебой заговорили подвыпившие бывшие студенты. - Данилыч же среди нас и впрямь гигант…
Поздравляли "Данилыча", пили за профессора. Просили произнести тост Белова, и Николай что-то такое говорил о спасительном кресте России, через который она должна пройти и уже проходит, о духовной и просветительской миссии русского интеллигента, о необходимости возвращения в лоно традиций православия.
Расхрабрившийся Стеблов выпил стопочку, другую, да и третью осилил. Попробовал что-то изобразить непослушными ногами, споткнулся и опрокинулся на стоящих за соседними столами мужчин. У одного из них в руке был бокал с вином, пролившийся на костюм.
- В натури… - сквозь зубы произнес пострадавший только одно слово.
Стоявший с ним рядом здоровяк встряхнул за шиворот старика, глянул на соседа, ожидая указаний, и по всему было видно, что тот в этой группе за вожака. Вожак молча взял со стола бутылку и перевернул над профессором: вино заливало лицо, растекалось по груди, проливалось в обувь. Старик силился вырваться, что-то мычал, а когда его оставили и подтолкнули к художникам, согнулся, закрыл ладонями лицо, и худые плечи его затряслись в плаче.
Все это случилось в считаные минуты, так что никто из художников не успел и шага сделать, чтобы прекратить глумление над учителем.
Внезапно Николай Белов испытал не свойственное ему чувство ненависти, развернувшаяся перед глазами картина была такова, коей название нельзя придумать даже в кошмарном сне.
"Это вот и есть нынешняя новая Россия с ее новыми руссками", - подумалось.
Шагнул к обидчику, тряхнул того за плечо, придвинулся вплотную, почти прошептал:
- Извинитесь, сударь, перед профессором. Я не знаю, кто вы, но это - член многих академий, человек, которого хорошо знают в мире искусства…
- Старикан - член, эт я и без тебя понял, а ты-то, пацан, сам кто? - оскалился тот наглой ухмылкой.
Заржали и рядом стоящие подельники.
- Я тот, чье добро ты сейчас пьешь и жрешь, - все с той же ненавистью процедил сквозь зубы Белов.
- Пачкун, значит. А я собирался оптом скупить твои картинки и выбросить на мусорную свалку. Больно они мерзопакостные, искажающие, так сказать, действительность. А халявы такой у меня по всей Москве по горло. Не здесь, так в другом месте, везде примут.
- Извинитесь, а то…
- Че - "а то"?..
Но Николая уже держали сильные руки подручных обидчика, ожидая, видно, от вожака какого-то сигнала.
- Пускай живет. Пока живет… - кивнул им вожак, и вся компания медленно удалилась из зала.
- Брось их, Коля, - успокаивал Белова знакомый еще по академии художник по фамилии Кузьмин. - Этой мрази сегодня на каждого нормального человека по паре.
- А кто это? Почему он так ведет себя? - продолжал недоумевать не успевший остыть Белов.
- Авторитет какой-нибудь. Сейчас ведь в России куда ни плюнь, обязательно попадешь в авторитета. Обычные граждане вывелись. Поэтому лучше отойти в сторону.
- Да сколько ж можно отходить?
- Война только начинается, и ты, Коля, уже вступил в нее своими картинами. Поберечь силы надо бы, прикопить, они нам всем еще ой как понадобятся.
И правда, слушая Кузьмина, размышлял между тем Белов. Россия еще даже и не поняла, что ее втянули в очередную междуусобную войну. Не понял и он, большую часть года проводивший за работой в Сибири среди нищих, но вполне нормальных людей. Нормальных своим здоровым нутром, отношением к жизни, к окружающим. Готовых прийти на помощь, если в таковой возникнет нужда. Бескорыстных и чистых душой. Путь где-то в словах, в повседневной обыденности не поминающих Бога и редко посещающих церковь, но по образу жизни и сути своей - глубоко верующих.
Белов вдруг почувствовал легкую, сосущую сердце грусть. С любовью подумалось о старике Воробьеве - уж над ним-то в Ануфриеве так вот, как над профессором, никто бы не посмел глумиться. И в том великое преимущество доживающего свой век Евсеевича - не быть униженным каким-нибудь "авторитетом". Здесь же - все возможно: и подходы, дабы утвердиться среди себе подобных, иные, и размах, и глубина падения.
Стеблов к тому времени уже успокоился, протирал запотевшие очки, пробовал шутить. День был бесповоротно испорчен.
Постояли еще, выпили, и через некоторое время художники засобирались уходить, взяли с собой и профессора. Белов остался один на правах хозяина, которому надо было еще решить с устроителями презентации, когда можно будет забрать картины, и уложился в каких-нибудь полчаса. Зал был уже пуст.
С не покидавшими его тягостными мыслями направился к выходу. Уже выйдя из здания, лицом к лицу столкнулся с неким молодцем и тут же почувствовал резкую боль в груди. На миг мелькнула перед глазами ухмылка молодца, и Белов потерял сознание.
О том, что Николай в больнице между жизнью и смертью, сообщила телеграммой жена его Людмила, и Евдокия срочно засобиралась в Москву. Данила Афанасьевич проводил жену на поезд: сам он поехать не мог, и не потому, что не на кого было оставить дом, - за ним по крайности могла доглядеть племянница Люба, - иные дела удержали, дела, от которых зависело, быть или не быть участку.