Присматриваясь к своей семейной жизни, к окружающему поселковому люду, раздумывая под стук молотка в кузне обо всем том, что видел и слышал, он начал понимать, что семья его - далеко не частное явление и не внутренними разборками они занимаются. А что вообще грядет время перерождения чего-то в веках неколебимого, на чем стояла и на чем только может стоять правда жизни. Что пошатнулась не токмо порода человеческая и готово порушиться единокровное, чему в сладости и муках положено начало в утробе матери, но и пробуется на крепкость сама земная твердь.
Сие понимание еще не обрело в его сознании некую законченную форму, Степан пока еще приглядывался да присматривался. Придвигался поближе и отодвигался, как это делают, когда рассматривают картину. Соразмерял с тем, как и чем жили люди до войны и сразу после нее. Чем жил он сам, какую власть имели над ним родители, вообще старики, в правильности заветов которых он никогда бы не смог усомниться. А потому и старался жить, как бы продолжая родовую линию Беловых, в то же время желая найти продолжение той линии в детях собственных. Он все больше и больше приходил к убеждению, что пошатнулось и готово сдвинуться нечто главное, без чего уже ничему нельзя будет найти ни объяснения, ни оправдания.
Степан в переменах Грусники пытался винить городские соблазны, где, как он считал, человек слабнет и духом, и телом и потому утрачивают для него свою подлинную цену и места родные, и наказы отцовские. И делается человек падким на запретное. Однако в нем все еще была жива вера в то, что Беловы - выстоят. Вот она, его любимая дочь Люба, - выстоит и поведет дальше их родовую линию. Потому по многу раз вчитывался в ее писульки, трудно и мучительно дожидался каждого ее приезда, чтобы уж наверняка знать, что не пошатнется род Беловых, а продолжится во внуках. И каждое поколение будет свято оберегать память и о нем, о Степане, и об отце его Афанасии, и о деде его Ануфрии. А вместе с памятью будет иметь земля Сибирская надежных защитников всего, за что он кормил вшей в окопах, за что мантулил в лесосеке, в кузне, на кедровом промысле. Чтобы стояла земля, а на ней - поселок. В поселке - его дом. Дом, в котором из поколения в поколение утверждался бы род беловский. Чтобы в переднем углу висели фотографические портреты Степана с Татьяной, их детей, детей их детей.
Чтобы, выворачивая на очередной виток, сама жизнь стремилась к наивысшему пределу счастья. И никогда не могла достигнуть того предела, потому что всякий народившийся человек обустраивает себя на земле по-особому - в преломлении собственного по-особому устроенного зрения.
Внутренне Степан еще барахтался, пытаясь примириться с происходящими в дочери переменами. Но и его сил недоставало, и он слабел становой жилой. И к нему подступало равнодушие. И ему все больше хотелось махнуть рукой, чем как бы сказать, мол, ну вас всех… Живите как хотите…
А время шло. Зима сменилась весной, потом и летом. И новая зима пришла, которая опять же сменилась теплом. И новое тепло стало истончаться, перетекая в слякотную осень, а затем и в зимние холода. Круговорот в природе свершился еще раз, затем еще.
Дочь Любаша отдалялась от отца окончательно, а он, уже будучи на пенсии, стал чаще захаживать на нижний склад, куда свозилась заготовленная древесина, на русло реки, где складировался лес для весеннего сплава, время от времени стал выбираться с мужиками в лесосеку.
Все это вроде бы ему было ни к чему, но не сиделось и дома. Будто зов какой слышал внутри себя и мерещилось кругом неправедное, во что хотелось вмешаться, попридержать железную машину необратимого вспять времени.
Между тем жизнь не стояла на месте. Люба вышла на последний курс института, Вовка - на предпоследний.
Приезжала домой Люба - и мимо его, отца. Являлся Володька, и тот куда-нибудь, но чаще - в тайгу.
Подрастал и младшенький - Витька. Шнырял по тайге и то ягод наберет да потом сбудет, то живицу подрядится собирать и прибыток - в копилку. Отцу с матерью хвастал, что через год-два купит себе "жигуленка".
- Сопли подбери, - снисходительно скажет Степан.
- У меня их нету, - шмыгнет носом Витька. - Сопли побегут у других, ежели дам кому по сопатке.
- Эт кому же? - вмешивалась Татьяна. - В тюрьму хочешь, паршивец?
- Я так дам, что ни одна экспертиза не докажет, что это я дал, - нагло отвечал "паршивец".
- Ой, люшеньки, вот молодежь пошла. Ты ей слово, она тебе - десять.
- Ты бы хоть ремень взял в руки, - обращалась к мужу. - А то, глядишь, и на родителей руку подымут.
- На вас я руку не собираюсь поднимать, - резонно отвечал Витька. - Кто тогда кормить меня будет? Кто учить будет?
- Ишь ты, - удивлялся Степан. - Правильно рассуждат. Мы нужны тока для обслуги, как дармовые работники.
Для порядка хлопал сына по затылку, тот втягивал голову в плечи и нырял за дверь.
Нет, думал Степан. Что-то и впрямь необратимое происходит в мире. Меняются люди, грубее и проще становятся взаимоотношения между близкими, наперед выходит материальный интерес.
С объявлением перестройки в стране и в самом деле в жизнь людей входило нечто невиданное ранее. Шараханье в государственном управлении неизменно переносилось на семьи, на соседей, на сложившийся уклад поселка Ануфриево, на производство. Народ то смеялся до упаду, обсуждая какое-то нововведение вроде сухого закона, то сатанел, устраивая по праздникам около клуба беспричинные потасовки, обходящиеся, правда, пока без поножовщины.
Но и поножовщина была не за горами - к тому шло, о том говорили старики, о том печалились жены и матери. И были причины для беспокойства: повсеместно нарастала тревога. Тревожились по поводу недостатка лесосечного фонда, по поводу оголенных от спиртного прилавках магазинов, по поводу обещанных по телевизору перемен в сторону ужесточения дисциплины, ответственности и еще чего-то такого, доходившего до ума поселковых медленно и трудно.
- Афанасьич, скажи, че такое "общий Европейский дом"? - приставали мужики к Белову.
- Крышу хотят сгородить над Европой, - нехотя отвечает Степан.
- Да брось ты, - не верили. - Из чего ж они ее сгородят-то и для чего? - продолжали донимать.
- Дабы спастись от кислотных дождей.
- У нас так же льют и - ничего. В прошлом году по Айсе сколь леса пожелтело, особенно молодняк.
- То у нас, а то - у них.
- А-а-а…
- Вот то-то и оно, - скажет Степан и пойдет своей дорогой.
С перестройкой все меньше стали усматривать в человеке человеческое. Наедет, скажем, милицейский "воронок", прокатится по улицам, подберет попавшихся выпивших мужиков и - в райцентровскую вытрезвиловку. И трясут бедного мужичка по полной программе: и штраф плати, и на производстве держи ответ, и аморалку припишут, еще куда сообщат. А мужичок не только меньше не станет пить, а еще больше заливает, только уже какой-нибудь очиститель для окон или клей. И обмирает всеми внутренностями, кои теряют всякую способность к переработке того гремучего зелья. И - несут мужичка наперед ногами на местный Ануфриевский погост.
Так-то схоронили своего сынка Саньку и Беловы. Прибрел после обеда в родительский дом, слезно клянчил у матери опохмелки, та в сердцах не дала.
- Санечка-то мой и грит мне, мол, поплачешь еще, пожалешь еще, скупердяйка, да поздно будет, - убивалась Татьяна на похоронах. - У меня ж, дуры старой, было че дать, а вот быдто бы озлобилась, быдто че во мне ощетинилось, и - не дала. Лежит теперь мой соколик ясный, закрыл глазыньки наве-э-ки-и-и… Ой, люшеньки-и-и…
Случилось же вот что. Вернувшись из родительского дома, долго шарил Санька по полкам в кладовой в поисках, чего выпить. В безумии будто шарил. И наткнулся то ли на "синявку", то ли какую-то иную жидкость. Выпил, и, видно, стало ему плохо. Выбрался на улицу, а тут и "воронок". Затолкнули. Повезли. А Саньке все хуже и хуже. Начал блевать, так, будучи сами полупьяные, милиционеры давай его тыкать в ту блевотину лицом, как тыкают нагадившего котенка. Глумливо, со смехом, с унизительными словечками. И - кончился, не доехав до райцентра, Санька, о чем рассказали потом ехавшие вместе с ним поселковые мужики.
Лежал в морге с засохшей блевотиной на лице, куда ездил сам Степан. Степан же обмыл тело сына, переодел.
Возвратившись со скорбным грузом, просидел возле гроба с телом сына целую ночь. Какие думы думал, какие жернова мыслей перемалывал, однако к утру обронил непонятное, мол, война еще только начинается и передовая сегодня пока что прошла по таким горемычным, как их Санька. И что, мол, Санька - то первый ряд цепи воинов, каковая первой и падает.
- Че, Степа, сказывать? - ничего не поняла Татьяна. - Кака война, где? Кто враг?
- В стране война, - грубо ответил муженек. - А враг - опричники иль попросту - чиновники разных мастей.
- Че ж это за чиновники за такие? И де они сидят?
- Во всех эшелонах власти - ну, хоть в поссовете.
- Эт Холюченко-то чиновник?
- И Холюченко - тако же. Опричник…
- Оп… оп… ричник… - едва выговорила Татьяна.
- Именно, опричник. - утвердительно подвел черту Степан. И прибавил: - Враг.
Глянула на него супруга, как на полоумного, и заплакала навзрыд.
- Ой, люшеньки… - голосила. - Ой, совсем с ума сошел, старый… Да какой же он враг, Холюченко-то?..
- Холюченко, канешно, мелочь, но и он в той армии опричников.
- Не надо, милая моя, так убиваться, - успокаивала Татьяну бывшая здесь же супруга Данилы Евдокия, которая приехала сразу, как узнала о Санькиной смерти. - С горя это он, не понимает, что говорит.