- Ты помнишь свою мать, Генрих?
Он на мгновенье задумался и покачал головой:
- Не помню. Я был очень мал.
- Что ты о ней знаешь?
- Она погибла. И она, и бабушка, и сестра Лотта. Все погибли в Кенигсберге. Их убили русские танкисты. Они бежали, хотели спастись, а их нагнали и убили.
- Кто это тебе рассказывал?
- Тетя Амалия. Это все знают.
- А отец?
- Отец погиб еще раньше. Его убили русские под городом Смоленском.
Он говорил без всякой горечи, как будто излагал на уроке давно известные и потерявшие свое трагическое значение события.
- А ты когда-нибудь видел портрет своей матери?
- Нет, никогда. Все, что было в нашем доме, русские сожгли.
- Тетя Амалия говорит, что она родственница твоей матери, двоюродная сестра. Почему же у нее не сохранилось ни одной фотографии твоих родителей? Ты не интересовался этим?
- Нет.
Я достал из папки увеличенный портрет Лиды и положил перед ним.
- Вглядись в лицо этой женщины. Ты не находишь, что очень похож на нее?
Он взял портрет, и кровь прихлынула к его щекам. Он долго всматривался в фотографию. Очень долго. Губы его дрогнули. Он не сразу справился с ними и тихо, будто выведывая тайну, спросил:
- Это она? Вы ее знали?
- Я очень хорошо знал эту женщину. Но прежде чем рассказать о ней, я хочу услышать от тебя, находишь ли ты в ее лице хоть что-нибудь похожее на твое лицо? Считаешь ли ты, что именно эта женщина могла быть твоей матерью?
- Это она! - громко и уверенно сказал он, не отрывая глаз от портрета. - Это моя мама. Моя! - Он поднял на меня Лидины глаза, и в них была трогательная мальчишеская просьба. - Что вы о ней знаете? Когда вы ее видели?
Я достал из папки фотокопии архивных справок, отразивших весь скорбный путь Лиды от ареста до гибели.
- Читай, дружок. Здесь вся правда о твоей матери.
Наверно, это было слишком сильное испытание. Краска возбуждения сменялась на его лице белизной испуга. Он читал. Одну и ту же справку он читал несколько раз. Он сравнивал крошечную фотографию, приклеенную к одной бумажке, с увеличенным портретом. Руки его дрожали, крепкие, тренированные руки отличного гандболиста. Он с недоверием посмотрел на меня, на Франца и снова углубился в лаконичные, занумерованные, аккуратно оформленные документы, которыми чиновники Третьего рейха фиксировали каждое свое преступление.
Не дожидаясь вопросов, я стал рассказывать ему о Содлаке, о Йозефе, Лиде, маме, Вацлаве. Я показал ему фотографию его старшего брата и рассказал, как он погиб. Я нарисовал ему точный маршрут, который привел его в семью Фридриха Хеннига. Он слушал, не поднимая глаз, застыв с какой-то справкой в руке. Потом заговорил Франц. Он привел другие случаи, когда так же усыновляли детей, украденных у других народов. Многих вернули. Следы других затерялись.
- А фотография… отца у вас тоже есть? - спросил он.
- Конечно, ведь твой отец - мой брат. Вот, вглядись, - сказал я, доставая портрет Йозефа. - Посмотри на его рот. Твои губы сжаты сейчас точно так же, как у него на портрете.
Не помню, сколько длилось молчание. Мы не решались его нарушить.
- Почему же они не говорили мне правды? - спросил он, не скрывая потрясения. - Для чего я им был, нужен?.. Они так хорошо ко мне относятся. Как родители. Они меня любят, как сына… Разве можно любить, как сына, украденного ребенка?
- Они, возможно, тоже не знают всей правды, - сказал Франц. - Им сказали, что ты сирота, один из многих, осиротевших за годы войны. Своего сына они потеряли. Они только придумали, что фрау Амалия твоя тетя. Чтобы естественней казались тебе родственные чувства. И то, что они полюбили тебя, тоже вполне естественно. И то, что ты их любишь.
Он старался вдуматься в слова, которые мы ему говорили, и видно было, что они ничего ему не объясняли. Слишком неожиданным, страшным и сложным было все, что он узнал за этот час. Наверно, так же трудно человеку выбраться из обрушившегося на него здания, не раздавившего насмерть, но приплюснувшего к земле и сковавшего все движения.
- Что же мне делать? - вырвался у него вопрос, ставший теперь для него главным вопросом. Он уже смотрел на нас с доверием, ожидая помощи.
- Если бы ты был ребенком, мы бы сами распорядились тобой и забрали бы тебя на законном основании, - сказал я. - В твоем возрасте все зависит от тебя. Я ничего не хочу тебе советовать. Подумай и решай сам.
- Можно мне взять эти документы с собой?
- Разумеется. В них нет ничего секретного. Можешь показать, кому хочешь. Но перед отъездом нам бы хотелось еще раз с тобой встретиться. Если нас захотят принять твои нынешние опекуны, мы готовы.
- Да, конечно. Я им скажу.
Мы условились встретиться через день на этом же месте, и он уехал.
Он разыскал нас на день раньше. Приехал не на своей машине, а на чужом "мерседесе", и не один, а вдвоем. Они ждали нас в фойе гостиницы, в которой мы остановились, и мы их пригласили к себе в номер. Второй был пониже ростом, но мощнее в плечах и с густым настоем злости в серых глазах. Одет он был в странную полувоенную форму, в высокие сапоги и рубашку, сшитую не по стандартному покрою. На круглой голове уверенно держалась шапчонка с широким козырьком.
Мы их пригласили сесть, но они отказались.
- Кто вы такие?
- А ты кто такой? - поинтересовался Франц, и в его голосе я услышал нотки, запомнившиеся с партизанских времен.
- Я друг Генриха, его старший товарищ, и никому не позволю втягивать его в антинемецкие провокации. Генрих! Спроси их ты.
- Вы коммунисты? - спросил Богомил. Он был бледен, но полон накачанной в него решимости.
- Да, мы коммунисты, - ответил Франц. - А какое это имеет отношение к делу, по которому мы приехали?
- Видишь, Генрих! - возликовал второй, протягивая в нашу сторону руку. - А что я тебе говорил? Я сразу узнал их почерк. Эти коммунистические свиньи сочиняют фальшивки, чтобы опозорить нашу нацию, чтобы отравить национальное самосознание наших лучших товарищей. Все эти бумажки… Где они, Генрих? - Богомил вытащил из портфеля пачку документов, полученных вчера от меня, и передал своему "старшему товарищу". Тот брезгливо бросил их на стол. - Они изготовлены в зоне большевистскими агентами. Ты так же похож на портрет этой потаскухи, как я на своего бульдога. Они думали, что здесь некому разоблачить их ложь. Они хотели, чтобы ты отказался от своей восточной родины, от наших священных немецких земель. Плюнь им в морду, Генрих!
Франц поднялся во весь рост и стал совсем похожим на того бойца из степановского отряда, который не щадил ни себя, ни врагов.
- Генрих, - сказал он, проникновенно заглядывая в глаза моему племяннику. - Этот нацистский выродок оскорбил твою мать. Неужели ты простишь ему?
- Ответь ему, Генрих! - закричал второй. - Ответь, как должен ответить сын Германии!
- Я не верю коммунистам… - выдавил из себя Богомил.
- Правильно, Генрих! Нельзя верить предателям отечества.
- Вон! - не выдержал Франц. На его лице проступила такая грозная ненависть, что второй попятился и потянул за собой Богомила.
Сын Йозефа не сразу сдвинулся с места. Он смотрел на портрет матери, на меня, и только сильный рывок заставил его повернуться к нам спиной. Уже открыв дверь, второй на прощанье прорычал:
- Скоро! Скоро вы услышите, как затрещат ваши черепа!
Мы еще долго сидели, молча переживая несчастье, которого ждали. Мы знали, что Богомил состоит в отряде немецкой "молодежи Востока". Знали, что он воспитан на речах, книгах, кинофильмах, оправдывающих все преступления нацизма и выращивающих семена ненависти ко всем другим народам. Все знали, и все-таки надеялись. Лицо матери. Неопровержимые документы. Он должен был задуматься! Вчера казалось, что это возможно.
Можно только догадываться, какую промывку мозгов сделали ему за эти сутки, когда он поделился новостью с приемными родителями и друзьями "по Востоку". Мы опоздали. Его уже отучили думать. Способность мыслить у него заменили беспрекословным послушанием "национально мыслящим немцам". Теперь он мог бы вернуться в Содлак не как сын своего народа, а только как его палач.
И в машине нам разговаривать не хотелось. Но Франц вдруг сказал:
- Где-то я читал про младенцев, затерявшихся в джунглях. Их воспитывали звери. Потом их находили, но никто из них не стал человеком… Происходят необратимые процессы в психике…
Я знал, о чем он думает. Не только о Богомиле, ставшем Генрихом. Это было продолжением тяжелого разговора, точнее, многих тяжелых разговоров, которые прокладывали путь к окончательному решению: отправить Вернера в ГДР.
Тесть Франца, почтенный Кенигсманн, в давнем прошлом хорошо знал его отца. Он тоже был социал-демократом, тоже побывал в лагерях, но вышел, сохранив жизнь и здоровье. На завод он не вернулся. Неожиданное наследство, полученное женой, помогло ему завести свое дело - нечто вроде кемпинга на бойком месте, со всем положенным сервисом, включая мастерскую для мелкого ремонта машин.
В этой мастерской и работает Франц, с тех пор как вернулся на родину. Работник он отличный, и Кенигсманн ценит его не только как сына своего товарища по партии. А когда Франц и старшая дочь Кенигсманна Инге полюбили друг друга, старик благословил их брак. Он помог молодым обосноваться в своем домике, и, хотя Франц работает в мастерской по-прежнему, все другие служащие смотрят на него как на будущего хозяина, которому Кенигсманн передаст свое дело.