Марк Ланской - С двух берегов стр 32.

Шрифт
Фон

- Нет, на заводе. В этот день она была очень слаба. Ей бы надо было полежать. Хотя бы денек. Но этого нельзя было. Признать себя обессилевшей - это все равно что самой пойти на смерть. Нам всегда было страшно. Мы очень хотели выжить. Мы знали, что русские уже в Германии и англичане наступают. Мы очень надеялись… О чем я хотела вам рассказать?.. Да! Как умерла Домановичева. На соседний участок привезли подростков лет по тринадцать-четырнадцать. Они тоже работали на Круппа, совсем маленькие, отощавшие. Они еле держались на ногах. Их особенно часто увозили на машине, ну, на той, которую заполняли безнадежными. И Лида все время смотрела в их сторону. Ей казалось, что среди них - ее старшенький. Эта тревога о детях и подкосила ее. Она не могла спать, очень мало спала и стала быстро худеть. Она знала, что ее старшенького там не может быть, ему, кажется, не было и десяти, но ей все казалось… Она очень беспокоилась о детях и все время смотрела в их сторону… Опять я не о том. Вы спрашиваете, где она умерла? В тот день, это было в сентябре, не помню числа, у нее с утра было ужасное настроение. Или приснилось ей что-то страшное, или узнала от кого, но она мне сказала: "Я не увижу своих детей". Она никогда раньше так не говорила, всегда верила, что увидит. Я стала ее успокаивать, но она не верила. А бруски металла были очень тяжелые. Мы поднимали вчетвером. Но нас очень плохо кормили, и руки не могли удерживать такую тяжесть. Мы боялись уронить себе на ноги. Мы очень старались поднять и донести до автокара. И она вдруг упала. Сначала упала Магда из Венгрии, у нее было больное сердце. А сразу же за ней Лида. Я думала, что она потеряла сознание, старалась нащупать ее пульс. Но подбежал полицейский, пнул ее сапогом, посмотрел в глаза и позвал мужчин из похоронной команды. Она умерла легко, сразу. И Магда. Их увезли, а нам прислали других…"

Я посетил недавно столицу Рура. Подолгу смотрел на монументальные фасады нынешних западногерманских концернов. Каким бы мелким шрифтом ни выводили на их стенах имена людей, погибших в этих кузницах войны, - все равно места не хватило бы.

С Лидой все ясно. А вот о детях ничего пока не знаю. Ищу, втянул в поиски многих, не может быть, чтобы не нашел. И до сих пор не могу ответить на вопрос мамы: "Почему убили Йозефа?"

На днях я нашел остатки делопроизводства отделения гестапо, занимавшегося Содлаком. Наверно, всю мою послевоенную биографию и выбор факультета и профессии определила мечта найти этот архив. Но рассчитывал я на большее.

Список казненных составлен по обычной форме. Все пронумерованы. Йозеф значится первым. Точно указаны даты и место рождения. Ни протоколов допросов, ни обвинительного заключения. Только лаконичная преамбула: "Нижепоименованные лица казнены 28.XI.43 за участие в подготавливавшемся акте саботажа".

Это было уже нечто новое: "акт саботажа". О помощи партизанам ни слова. Акт саботажа. О нем в Содлаке никто не упоминал. Какого саботажа? Где? В чем он должен был выразиться? Тебе легко представить, как дотошно просматривал я одну бумажку за другой в поисках ответа на эти вопросы. И ничего не нашел, если не считать фразы в письме, казалось бы не имевшем никакого отношения к делу Йозефа: "Кстати, допросы коммунистов из Содлака полностью подтвердили донесение доктора Пуля от 15.IX.43".

Никаких других "коммунистов из Содлака", кроме группы Йозефа, в тот период не допрашивали. Кто-то из них не выдержал и подтвердил донос доктора Пуля. Но кто такой Пуль? В Содлаке такого не было. В штате гестапо он тоже не числится. Ни в каких других бумагах он больше не упоминается.

Вместо того чтобы работать над книгой, я ищу Пуля. Буду искать, пока не найду. Не значится ли эта фамилия в твоих дневниках? Может быть, кто-нибудь упоминал о нем во время твоего комендантства? И о саботаже. Нет ли у тебя каких-нибудь соображений на сей счет? Перетряхни старое, друг, это очень важно…

19

Во время одного затянувшегося приема устали мы оба - и я, и Лютов. В приемной кто-то еще сидел, но я уже ничего не соображал - часа четыре переключался с одной темы разговора на другую, вникал в разные кляузные дела и выдохся. Лютов тоже охрип и стал сбиваться в переводе. Я велел передать, что прием на сегодня прекращаю, и попросил Любу принести кофейник, всегда стоявший у нее наготове. Мы погрузились в тишину, нарушаемую только позвякиванием ложечек.

Лютов ненадолго отлучился и вернулся в приподнятом, общительном настроении. Уже после первой чашки он с некоторой робостью сказал:

- Простите, господин комендант, за нескромный вопрос… - Он замолчал, не решаясь закончить.

- Спрашивайте уж, коли начали.

- Удивляет меня, неужели у ваших интендантов не нашлось для вас чего-нибудь более внушительного, чем эта куцая гимнастерка и солдатские сапоги? Вам, наверно, не приходилось видеть немецких комендантов.

- Не имел чести.

- Ваше счастье. А у них каждая мелочь продумана. Достаточно было на мундир или фуражку взглянуть, чтобы трепет наполнил душу.

- Для вашего сведения, в этой гимнастерке и сапогах я вышел из госпиталя и переодеться пока не успел. А главное, это мне ничуть не мешает, хотя бы потому, что трепета мне не нужно.

- Без трепета нельзя, - убежденно сказал Лютов. - Если вас бояться не будут, ничего вы тут не добьетесь.

- А я ничего добиваться не хочу, кроме того, чтобы о Красной Армии осталась хорошая память. Не о моем мундире и сапогах, а об армии, о советских людях. Вам это понятно?

- Мне многое непонятно, - признался Лютов после некоторого раздумья.

В эту минуту к нам прорвался совсем ветхий старичок, усохший и скрюченный, как лимонная корка. Дежурный не удержал его силой только потому, что говорил он на чистом русском языке. Он заковылял к столу и прилип к нему на добрых полчаса. Из бумажек, которые он выложил передо мной, из объяснений, высказанных с той торопливостью, которая подхлестывает человека, боящегося, что его вот-вот выгонят, я понял, что он из эмигрантов, военным не был, дворянином не был, из купцов, застрявших за границей случайно. А просит он разрешения вернуться в Россию.

Мне он не давал вставить ни одного слова и твердил одно и то же, должно быть заранее много раз повторенное про себя:

- Коленопреклоненно прошу, господин комендант. Уважьте нижайшую просьбу старого русского человека. Всеми святыми заклинаю, пустите в Россию. У меня в Петербурге дом на Кирочной. В прошлом, разумеется, - не мой он сейчас, и не нужен он мне. Но отлично помню: в подвальном этаже дворники жили. Убедительнейше прошу, разрешите мне дворником там пожить. Сам выйду с метлой, вылижу все. Я умею, вы не сомневайтесь. Дворником! Самым младшим дворником! Убедительно! Сделайте милость. Мне бы только глянуть на Россию и кости упокоить. Ничего мне не нужно, совсем ничего. А корку хлеба я заработаю. Дворником. Убедительно!

Как я ему ни объяснял, что вопросами репатриации не занимаюсь, что нужно подождать, пока кончится война, что сейчас не время и никто его в Ленинград не пустит, - он талдычил свое, смотрел на меня умоляюще, то складывая ладони, как будто молился, то падая на колени, и все говорил, говорил, пока я под руку не выпроводил его из кабинета.

Я уже собрался заняться другими делами, когда Лютов, кажется впервые при мне, рассмеялся ехидным, дребезжащим смехом.

- Что это вы? - удивился я.

- Дворник насмешил. Я этого дворника знал, когда он миллионами ворочал, конюшню рысаков имел.

- Ничего смешного не вижу. Одолела тоска по родине, чувство естественное для всякого нормального человека.

- Вы хотите сказать, что я урод, - насмешливо уточнил Лютов.

Я промолчал, побоялся, что он опять истерику закатит.

- А если я самый нормальный человек и есть, а уроды это вот такие? - Лютов махнул рукой в сторону двери, за которой скрылся бывший петербургский домовладелец.

- И это естественно, - заметил я, - каждый ненормальный всех остальных считает психами.

Я ждал, что он рассердится, но этого не случилось. Наоборот, он стал еще почтительней.

- Я покорнейше прошу извинить меня за недавнюю сцену… У меня случаются болезненные приступы, о которых потом горько сожалею… Результат старых ранений… Я ценю ваше благосклонное ко мне отношение и почитаю закономернейшими ваши вопросы, даже заданные из любопытства. - Он ждал, видимо, вопросов, а я не хотел их задавать. - Я, когда еще только представлялся вам, доложил все без утайки, ожидал, признаюсь, что вы меня арестуете и спишете в расход. А вы… удивили… А сегодня еще этот дворник… Если у вас не пропал интерес, о чем молчу, могу поведать.

До обеда времени оставалось много, и я кивнул - говори, мол, послушаю от нечего делать.

- Придется начать издалека… Вам не понять, с какими чувствами шли мы под белые знамена, - начал он.

- Где уж мне понять, когда вы под этими знаменами моего отца повесили и всю деревню перепороли.

Не думал я этого говорить, как-то само вырвалось. Отца своего я не помнил, года три мне было, когда его мамонтовцы убили, и родился я не в деревне, а в городе, никакой злой памяти о гражданской войне у меня не осталось, а тут вдруг всплыло. Лютов испуганно замолчал.

- Ничего, - успокоил я его, - дело давнее, винить вас не собираюсь. Так что вы там о чувствах?

- Все верно - и пороли, и вешали… Я хочу сказать, что побуждали меня к борьбе с большевизмом самые чистые и благородные чувства. Убежден был, что их власть знаменует конец России, конец всему. Ни ум, ни сердце не могли смириться с тем, что мою родину продают немцам.

- Кто это продавал?

- Большевики, разумеется. И в другом был уверен - не сможет, да и не захочет восставшее быдло оборонять свою страну… Вам это странно слушать, но я не лгу.

- И долго вы так заблуждались?

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора