Василий Юровских - Три жизни стр 4.

Шрифт
Фон

А Петро в карман правый полез и вытащил оттуда жестяную баночку расписную, в каких до войны чай продавали. Из левого кармана аккуратно свернутую газетку достал и давай цигарку завертывать. "Засмолил" в оглоблю и укрыл ее, цигарку, в левом кулаке, а правой рукой дым разгоняет. Так курили, рассказывал отец, ночами на фронте, на "передке", чтобы фрицы не засекли, чтобы пулю не схлопотать самому или не навлечь на своих обстрел.

Оно бы и кури по фронтовой привычке, не жалко, но вспомнил Мальгин, как только что Петро закуривал из кисета у Кости Шавкунова. Толстенную цигарку издымил. И на-ко, "садит" крадучись свой табак. Переждал Колька Петра, ничем себя не выдал, А когда тот ушел к вагончику и завалился на нарах поспать, пока не приехал горючевоз Пашка Поспелов, Колька шепотом рассказал трактористам обо всем, чего он доглядел в шипике.

- Брось, Коля, наговаривать на мужика! - не верили трактористы. - Нету у Петра своего табаку. Сам знаешь, теща его скупая и весь табак продает на базаре. А Петро смирный человек, слова поперек не молвит. Ну да и понять можно: в тещиной избе живет.

- Не верите? - разозлился Колька. - Ладно, докажу на факте.

Никто не видел и сам Петро не слыхал, когда и как Мальгин вытащил у него заветную баночку и подложил его под шпору колесного трактора, заорал - дурак дураком:

- Мы с чудесным конем
Все поля обойдем -
Соберем, и посеем, и вспашем!

Петро из вагончика со сна загремел сапогами, головой стукнулся о дверь и с ходу трактор заводить. Он у него легко заводился, добро ухаживал Грачев за своим "конем". И только сдвинулся трактор с места, а Мальгин к нему и Петру на шпорину указывает. А на ней - все мужики стали свидетелями - оказалась надетой проткнутая жестяная банка. И стекали из нее по вылощенному добела колесу табачные крошки.

Спокойный мужик Петро. Слова не говоря, слез с трактора, сдернул банку и швырнул к осиннику. И все сделал молча, молчком и укатил на свою загонку.

- Ну и ну… - покачали головами трактористы и тоже разъехались пахать: и так сколько времени потеряли из-за Пашки-растяпы.

Что тот случай! Вроде пустяковина, озорство молодого парня. А ведь после того дня ни разу Грачев не попросил табаку у мужиков. Им по первости даже неловко было, скучно делалось. И, жалеючи Петра, иные сами тянули ему кисеты, а он непривычно быстро частил: "Не, не, не", и защищался руками…

Молоков смеется внутренним смехом. Ему на самом деле весело и приятно. Не будь рядом в переднем углу Пайвина, прикурившего от искуренной до мундштука папироски уже вторую, разве вспомнил бы он сейчас село родимое и тот по-летнему жаркий майский день? Ни за что не пришло бы в голову, не выманило бы в мыслях отсюда, из незнакомой избушки, из чужой жизни в свою юность…

Постой, постой! Да ведь зря не отпустит память, день тот был особенным у Алешки - впервые в жизни он не просто управлял трактором, а протянул жнивистым увалом свою самую первую борозду. На конях и раньше приходилось пахать огороды у себя дома и у бабушки. Но то кони, то однолемешный плуг. А тут трактор, тут настоящий плуг.

Кому вот теперь расскажешь, каким счастливым был он тогда, как он пел-выкрикивал в "голос" с трактором:

- Мы с чудесным конем
Все поля обойдем…

Колька, а исполнилось им тогда по семнадцать, заприметил в березах на грани большое гнездо. "Ястребиное", - сказал он и не стерпел, захотелось разорить.

- Ты, Олеша, попаши, а я сбегаю. Веди трактор передним колесом по борозде, и будет все, как надо. Ну и надо ж тебе учиться, не век же на прицепе торчать. Ну, давай!

И Алешка сперва робко, а потом все смелее и смелее повел "колесянку" с плугом. Конечно, не такая уж и ровная была первая борозда, но вторая уже лучше, а по третьей и вовсе не отличишь, где пахал Мальгин, а где Молоков. Он тогда пуще обычного вымазался нарочно в мазуте и, умываясь горячей водой, еле сдерживал радость, проворчал, как бы между прочим:

- Седни за Кольку с полдён пахал. А что, не век же мне на прицепе торчать.

- Неужто, сынок, пахал?! - округлила глаза мать и вылила воду из ковшика не на шею ему, а на щелеватый пол.

Вечером Алешка не завалился на полати, а пошел холостовать на поляну у клуба. В самом клубе была глубинка - так называли казенные склады, где хранилось государственное зерно. Однако парни и девки, выросшие за войну без клубного веселья и уюта, с весны до поздней осени собирались почему-то не у избы-читальни, а именно у клуба. Тут наяривал на двухрядке Колька Золенок, тут девки топтались-плясали кругом, выбив-вытолочив траву до пыли.

Мать достала из сундука отцовский костюм. Полусуконный, слежавшийся и смятый по складкам. Подержала в руках, погладила и отвернулась. А чего отворачиваться? Алешка и так знал: слезы накатились, до дна еще не выплаканные, когда на отца принесли похоронную.

Справилась с собой мать и вроде бы весело молвила:

- Примерь-ко, кормилец, отцов-то костюм. Всего и надевал единожды. Красную борозду когда колхозом праздновали в сорок первом после посевной. Ины-те мужики, кто в чем отвозился, а наш Иван как надел новый, так и снял новый. Даже ничем не облил и не запылил. У его костюм-то этот первый был в жизни. Справил, когда ударником стал, в правление его выбрали тогда. Вот и у тебя он тоже первый.

Надел Алешка отцов костюм и перед матерью встал из-за занавески на середе. Тут уж она и отворачиваться не стала, слез не стала скрывать. Скрестила руки на синей ситцевой кофте, смотрела на него и шептала, повторяла:

- Вылитый Ваня, вылитый отец…

Глубоко и горестно вздохнул Молоков и не слыхал, как настороженно завозился у окна Пайвин. Ему и папиросу жалко тушить, и боязно с ней под одеяло лезть - чего доброго, пожар еще устроишь. "Какого хрена не спится тебе, придурок", - остервенело подумал он про Алексея. А тот снова тяжело выпустил из себя воздух и затих, не слышно, чтобы и дышал.

Алексей вспомнил первый вечер, когда он наравне со всеми холостовал у клуба в отцовском костюме. Великоват малость был, шаровары пришлось натянуть выше пупа и натуго подвязать сыромятным ремешком. Да ведь не просто пиджак и штаны, а костюм. И не просто костюм, а отцовский. Фашист, поди, надеялся, что истребил род Молоковых - русских пахарей, ан нет же, гад, живы Молоковы! Вот он я, Алешка! И умею не только пароконной бричкой править, а и на тракторе пахать землю.

Когда натопались и напелись девки до поту и хрипу, когда Кольша Золенок надавил до боли пальцы, тихо стало по деревне. Первыми гурьбой пошли от клуба девки, за ними потянулись в улицы парни. И незаметно в потемках для стороннего глаза рассчитались на пары. Однако не все, многим девкам не хватило парней. Особенно, что постарше или всех младше.

Шесть девок осталось, шестеро шли и тихонько посмеивались, а позади несмело топал Алешка. Топал и завидовал тем парням, что привычно подхватили своих подружек и скрылись по заулкам. Да не молчком, а с шутками-разговорами. Он же вот боится так запросто подойти и выбрать из шестерых одну. Кого? Ясно кого! Зинку Мальгину. Вон она какая круглолицая, на щеках ямочки, глаза большие и синие-синие, как омута на речке Крутишке. А уж волосы, волосы-то какие густые и светлые, даже ночью белеют, как пух лебяжий.

Пух-то лебяжий Алешка сроду не видывал, но слыхал такое присловие и где-то в книжке читал. Вот и сами по себе слова эти родились в голове.

Одна за другой убегают девки домой, скрипнут воротца, и нет никого. И Зинка, что-то сказав на прощание Дуньке Поспеловой - самой молодой из всех, ровня она Алешке, тоже чуть-чуть звякнула кольцом на воротцах, и уже она в ограде за тесовым забором.

"Теленок сопливый, трус…" - злится на себя Алешка и останавливается перед узким заулком, куда медленно заходит Дунька. Сердце колотится под пиджаком, голова горячим кру́гом идет, и ноги отяжелели, словно сапоги-бахилы на них, полные воды. Что делать, что делать? Пока плелся позади и слова красивые искал - Зинка в ограду убежала. Да не убежала она, вовсе не убежала. Шажочками с остановкой шла, ждала и надеялась, что осмелеет Алешка, отстанет от Дуньки и подчалит к ограде.

А чего? Поди, стоит у ворот и ждет. В сени-то никто не заходит, двери небось скрипнули бы, они у Зинкиных сенок всегда скрипят, и половица хотя бы одна скрипнула. Взять и повернуть к воротам, звякнуть кольцом и, если кто шевельнется там, в ограде, шепотом позвать:

- Зинка, это я, Алешка. Выдь сюда, а?

И неслышно распахнутся воротца, и забелеют Зинкины волосы, и вот она, баская, желанная и послушная. Бери ее осторожно за руку и хоть, на край света веди. Хоть молча, хоть с разговорами.

- Олеша, доведи меня до дому, а?

Кто это сказал? Да почему шибко громко? Алешка встряхивается и моргает в темноту. А чего в заулок глядеть: возле правого плеча стоит Дуняха и трогает его за рукав костюма. И вовсе не громко она сказала, а почти шепотом.

Нет, не видать ему Зинки, не видать… Теленок он, Олеха-лепеха, как дразнили его девчонки в школе на переменах и дергали за уши. И Зинка пуще всех дразнила, она старше его на два года.

- Хоть ровню, сынок, провожай. А то за девками старше себя погонишься - просмеют тебя по деревне. Им попадись токо на языки. Несмелой ты у меня, стеснительный…

Мама, мама ведь это сказала ему из сенок, когда он чуть ли не бегом рванул на гармонь у клуба.

- Ага, Дуня, доведу, - очнулся Алешка и осмелел, рядышком пошел с ней. И не он к ней, а она жалась к нему и ойкала испуганно, если возникали перед глазами перетыки огорода.

- Ой, боюсь, страсть боюсь, Алешка! Ой, мамоньки, как только девки по всей ночи гуляют! - шептала Дунька и еще сильнее прижималась к Алешке.

А он молчал и думал о Зинке, и ругал себя, совестил и стыдил.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги

Популярные книги автора