- Если бы в русский язык быль способность соединять три слова в одно, как это есть в немецкий, - Лукк протирал очки и мечтательно закатывал глаза, - я бы изучаль его гораздо скоро. А пока - у нас сегодня ночью есть одна большая работа. Нам поручали составить листовка, которую сбросят аэроплан, для тех русских зольдат и официр, что находятся котел. Мы с тобой, коллега, дольжны помочь этим зольдат открыть глаза и также помочь им сохранить жизнь от бессмысленный уничтожение. Надо немного слов. Но такой слов, чтобы стрелять и попадать прямо сердце.
Лукк встал из-за машинки с русским текстом и включил кофеварку. Во время работы он поглощал неимоверное количество кофе - делал крепкую заварку и все удивлялся, как это я могу спать не больше и работать не меньше и обходиться без кофе.
...Я забрел на окраину села Красная Новь. Сделал пять или шесть десятков шагов от бывшего здания сельсовета и попал на окраину. Дальше домов нет. Дальше до самого лесочка одни трубы. Красная Новь несколько раз переходила из рук в руки. И только каким-то чудом сохранилась колхозная библиотека. Это наше временное пристанище. Книги вынесены в сарай, в трех комнатах а читальном зале поставлены койки, здесь предстояло нам провести несколько дней.
На проселочной дороге, разрытой воронками, увидел маленького, черного, похожего на медвежонка щенка. Он, ничего не понимая, нюхал знакомый порог, узнавал и не узнавал его, жалобно и едва слышно подвывал, зовя мать. Я взял его на руки, погладил, он умолк, на одежде осталась шерсть. Я опустил щенка, он продолжал идти за мной. Я ускорил шаг, он ускорил тоже. Я присел и, уже не беря больше на руки собачонку, начал почесывать ей шею. Щенок зажмурил от удовольствия глаза и словно забыл обо всех своих щенячьих горестях.
Я почувствовал себя похожим на щенка. Хожу, ничего не понимаю. Узнаю и не узнаю родные места. Готов звать на помощь так же тихо и негромко. Кто услышит?
Немцы пишут, что не осталось больше такого понятия, как "Красная Армия", что скоро большевики капитулируют, а Гитлер будет принимать парад на Красной площади.
Мог ли думать кто-нибудь, что т а к начнется война?
Я вернулся в библиотеку. Щенок не отставал от меня. Я начал открывать банку с паштетом, щенок нетерпеливо подпрыгивал. Я отдал ему сперва половину порции, он проглотил ее разом, тогда я поставил перед ним банку. Управившись с ней, песик стал обнюхивать все подряд, что попадало под маленький черный нос; видимо, в знак элементарной собачьей благодарности он начал приносить и оставлять у моих ног книжки, еще валявшиеся в разных концах бывшего читального зала. Маршак, Николай Островский, "Съедобные грибы", "Помощь утопающему"... томик Писарева. Я механически перелистал этот томик и вдруг наткнулся на размышления о Пушкине и "Евгении Онегине". Боже, как мог человек так плохо писать о Пушкине? Почему я никогда не слышал об этом, почему именно сейчас? Пробежал несколько страниц, почувствовал, как независимо от своей воли начинаю проникаться мыслями Писарева, и спросил себя: "Что, Пушкин тоже не Пушкин?"
...Мы снова в поезде. Поезд идет на восток.
Лукк вынул из чемодана томик Шатобриана и, придвинувшись к лампе, уткнулся в книгу.
Холодный тусклый свет лампы полукружьем падал на наших соседей: ему за пятьдесят, ей сорок пять - сорок шесть. Бывшие помещики Максимовичи возвращаются в "свои края". Он был заметно возбужден, на остановках извинялся, выключал лампу, выглядывал в окно, выбегая, возвращался с горстью земли или с камешками, раскладывал их перед собой. Беспрерывно курившая белокурая молодящаяся дама казалась не столь сентиментальной. Она была поглощена пасьянсом и не обращала внимания на мужа.
Поезд шел не торопясь. Дорога тщательно охранялась, впереди нашего состава двигался паровоз с платформой.
Лукк, отложив книжку, отправился к знакомым в соседний вагон, я вышел покурить, открыл портсигар, подаренный мне перед расставанием Канделаки - суждено ли нам когда-нибудь встретиться, - чиркнул зажигалкой. И в этот самый момент раздался взрыв, будто разверзлась земля, и я полетел, но не вниз, а вперед к выходной двери. Сделал попытку схватиться руками за поручни у окна, за пол, который вдруг оказался сбоку, за ручку двери... Я должен был за что-то ухватиться... Не смог... Ударился головой...
Пришел в себя от дыма, который набивался в легкие, ел глаза. Свет погас. Я сделал попытку подняться и не смог. Крикнул, получился стон - самому себе стал противен - неужели не можешь прийти в чувство после нокаута, а ну-ка, соберись, заставь себя встать! Где Ульрих, что с Ульрихом? Вагон перевернулся сперва на бок, а потом на крышу, кругом кромешная темнота, я нащупал рукой светильник, он был еще теплым, значит, я не мог находиться в забытьи долго. Попытался добраться до своего купе ползком, приподнялся на ладонях, протянул руку вперед и вскрикнул - рука попала в кипяток: из "титана" выливалась вода.
Сознание безысходности подхлестнуло меня. Я встал на колени и всей тяжестью навалился на ручку двери в тамбур. Но дверь была заклинена и не поддавалась. Попытался открыть дверь ближайшего купе. Глаза, успевшие привыкнуть к темноте, различили два неподвижных тела.
Издали доносились свистки и выстрелы.
И вдруг сквозь этот гул, шум, свистки я различил, - или показалось? - что кто-то звал меня. Я замер, сказал себе: если не сделаю попыток откликнуться - разделю участь этих двух. Кровь заливала лицо, чувствовал, что слабею. До окна купе доползти можно, но крики, кажется, с противоположной стороны. Не Ульрих ли это? Вот снова: "Франц, ты жив?" Я пополз назад.
В конце коридора показался человек с электрическим фонарем в руке. Это был Лукк.
- Я здесь. Осторожно... горячая вода.
- Все в порядке, все в порядке, Франц. Одну только минуту. Так, потерпи, потерпи немного. - Он высунулся в окно и крикнул: - Кто-нибудь сюда!
Лукк затащил меня в купе и, приспособив фонарь к крючку для одежды, нащупал рану на голове, сдавил ее пальцами. К нам долго никто не приходил. Он вынул платок, приложил его к ране, накрыл платок моей рукой, приказал: "Держи, не отпускай!" - быстро скинул китель, снял рубаху, разорвал ее, перевязал мне голову. Делал он все это неторопливо и умело.
Наконец кто-то вошел, мне прямо в лицо направили луч фонаря. Казалось, если его не отведут - вылезут из орбит глаза и расколется голова.
Но вдруг появилась откуда-то издалека полубредовая мысль. Может быть, появилась она потому, что я потерял слишком много крови и чувствовал себя в полузабытьи. А может...
Я должен сделать вид, что мне гораздо хуже, чем на самом деле. Ничего страшного не произошло. Русские подорвали поезд, в котором ехало фашистское воинство и бывшие помещики, они взорвали состав по всем правилам и вдобавок обстреляли его. Только надо было бы им поаккуратней с нашим вагоном, как-никак свой человек едет, ни к чему его раньше времени к праотцам отправлять. Раз я соображаю, значит, мои дела не так плохи. Ульрих перевязал меня и уволок подальше от проклятого кипятка. Я все больше чувствовал ожог на левой руке, - значит, с головой все в порядке, раз одна боль перебила другую. А теперь надо сделать вид, что мне гораздо хуже, чем на самом деле. И помочь Ульриху утвердиться в убеждении, что он спас меня. Между прочим, в этом не будет никакого преувеличения. Если бы не он...
А подумал я обо всем этом, потому что вспомнил Сэтона Томпсона... Человека, которому ты помог в трудную минуту, ценишь подчас куда больше, чем того, кто помог тебе. Я постараюсь сделать вид, что потерял сознание...
Кажется, я на самом деле потерял его. Во всяком случае, как меня выносили, не помнил.
- Ну и любишь ты поспать, - говорил утром следующего дня Ульрих, - уже девятый час.
Я лежал на двух шинелях, разостланных на земле, а под головой был чей-то мягкий портфель, скорее всего со сменой белья. Утренний запах высохшей травы смешивался с запахом гари.
- Благодари бога, - сказал Ульрих. - Если бы мина взорвалась секунд на десять позже, ты был бы там, - и он показал пальцем куда-то вдаль.
Партизаны подложили мину на повороте. Три первых вагона вместе с паровозом полетели в тартарары. Наш, хоть и перевернулся, удержался метрах в пяти от обрыва.
Спрятав лицо в руки, беззвучно рыдала белокурая подруга бывшего помещика Максимовича. Максимович сидел лицом к движению поезда и погиб.
С ближайшей станции прибыл паровоз с санитарными вагонами. Меня уложили на носилки и понесли к первому вагону. Если бы я мог, попросил бы не нести туда. По-моему, теперь до конца жизни не буду ездить в первом вагоне.
Меня отвезли в военный госпиталь. Рану промыли и зашили, она начиналась у темени и уходила к затылку. Когда я выписывался, доктор посмотрел на меня не без удовольствия. Чуть наклонил голову, как любопытная птаха,и сказал:
- Прощайте, счастливчик!
Аннемари Лукк - Францу Танненбауму
Мой милый, мой родной! Все эти дни я прожила как в бреду. Дни казались длинными, а ночи нескончаемыми. Я знала, что ты в беде. Сердце разрывалось от горьких предчувствий. Молила бога о тебе. Мои молитвы услышаны! Получила письмо от Ульриха и сразу же, на следующий день, от тебя. Целовала его и готова была танцевать. Мы с папой испекли пирог, купили бутылку вина и устроили не ужин, а пир.
Как много я думаю о тебе и как тоскую!
Дядя Эрнст немного хворал - это был грипп, - я провела у него субботу и воскресенье. Теперь поправляется; письма твои перечитывает по нескольку раз, передает привет, скоро напишет сам.
К моей подруге прибыл на три дня ее брат: он был ранен и перед возвращением на фронт получил отпуск. Не распространяется ли это правило на раненых переводчиков? Не обещают ли тебе хоть несколько дней?