Поволяев Валерий Дмитриевич - За год до победы: Авантюрист из Комсомолки стр 14.

Шрифт
Фон

– Интересно, разыскивают нас или нет? – спросил Коряга, и Пургин мигом ощутил на своих щеках металлический охлест зимнего ветра.

– Насчет "разыскивают" не знаю, но вот насчет "ждут" – точно ждут. В одном или в двух местах – просто обязательно.

– Засада, что ль?

– Возможно, и засада.

– Так, глядишь, и в булочную не удастся уже сходить. Увидят, запрут под замок в "черном воронке" и – фьють! Держаться нам теперь с тобою, брат, до гробовой доски вместе!

– Если позволит кошелек, – сказал Пургин. Деньги у него были – в конторе у Калинина взял немало, но сообщать о них Коряге не хотел.

– Где же ты, наш банкир Сапфир Сапфирович? Если кончатся монеты, вылезем на улицу, почистим пару трамваев и опять заляжем! – Коряга вздохнул.

Подпольная жизнь их на квартире около Политехнического кончилась неожиданно – с Дальнего Востока вернулся Корягин брат – щупловатый, похожий на подростка старший лейтенант с седыми висками, и жена его – толстушка со смешливым лицом и крохотным носом-пуговкой, вросшим в лицо на манер прыща. Жена первой вошла в квартиру и весело воскликнула:

– О-о, да тут целое общежитие!

Хорошо, что Пургин не давал замусоривать квартиру, следил, чтобы не было ни обрывков бумаги, ни сухих хлебных корок, ни объедков, и пыль стирал регулярно: толстушка осталась довольна.

– Не думала, что у меня такие аккуратные постояльцы! Молодцы, ребята! А чего вы тут вдвоем делаете?

– В институт поступать готовимся, – сказал Коряга, – штудируем школьные премудрости.

– Поздновато что-то, – засомневалась толстушка, – экзамены вроде бы везде уже прошли.

– А мы на будущий год! Заранее решили.

– В заочном юридическом экзамены с первого января, – добавил Пургин.

– Мы вам мешать не будем, мы сегодня же вечером отбудем в Одессу, – сказал старший лейтенант. Несмотря на школярскую внешность – у него было такое же сложение, как у Пургина, под гимнастеркой проступали острые мальчишеские лопатки, он выглядел много солиднее. – В санаторий на целый месяц.

– Поздновато что-то в отпуск, – жалея брата, проговорил Коряга, – нам в институт поздновато, а тебе в отпуск.

– Как дали отпуск, так и поехали. Путевок раньше не было.

– Все спешим, спешим, спешим… – с деланным недовольством пробормотал Коряга.

Приезд старшего лейтенанта был сигналом для Пургина, он понял, что пора выплывать на поверхность.

Старший лейтенант оставил на квартире кое-что из своих вещей – сапоги, пилотку, два ремня, планшетку, выстиранный рюкзак, две пары галифе, старую хлопчатобумажную форму, обесцвеченную злым уссурийским солнцем, белье, кое-что по мелочи.

– Пригодится в доме, – сказал он. – Вдруг картошку придется копать!

Старая красноармейская форма как нельзя лучше подошла Пургину, она села на него так, будто специально была сшита.

Через неделю Пургин с сожалением оглядел стены своего пристанища, поморщился недовольно: "Без меня Толька все загадит, заплюет – как пить дать, превратит в мусорную свалку!" – ощутил натек тепла в виски; тепло стало горлу и глазам, затем, не оглядываясь, вышел на улицу, сел в трамвай и поехал на Белорусский вокзал. А оттуда до "Комсомолки" было рукой подать.

Стоя в темноте за газетным киоском и глядя на яркие узкие окна здания, похожего на неопрятный, отправившийся в неведомое корабль, он достал из рюкзака орден и привинтил его к гимнастерке.

Через пятнадцать минут Пургин уже находился в кабинете дежурного редактора Данилевского.

Данилевского он прозвал Серым – за впалые, слабого пепельного цвета щеки и унылый крючковато-длинный нос, будто птичье яйцо украшенный крапинками.

Шеф отдела был занудлив, никогда не выходил из себя и учил Пургина писать крохотные, величиной в пять строк заметки – главное, чтобы строчек было ровно пять, если же их оказывалось шесть, размеренным трескучим голосом читал нотацию:

– Ты должен быть профессионалом. А профессионал работает так – если ему заказали репортаж в девяносто восемь строк в номер, значит, в номер должен лечь репортаж из девяноста восьми строк. Если ты даешь информацию о победителе по пулевой стрельбе в Западном военном округе Лайдакове в пять строк, то информация о победителе в пулевой стрельбе из Забайкальского округа Дурандине должна быть тоже в пять строк. Если дашь шесть – может быть скандал. Понимаешь? Дурандин на нас обидится.

– Нет, – честно признавался Пургин, не постигая всех тонкостей, которыми оперировал Данилевский, – это были высокие политические материи, которые вызывали у него улыбку. Он умел писать стихи, и это было гораздо важнее информашек в пять строк.

– Э-э-э, – огорчаясь, уныло тянул Данилевский, не понимая, почему этот орденоносец не придает значения вещам совершенно очевидным. Ведь из-за одной такой строчки обиженный может подать на газету в суд. За оскорбление личного достоинства. И выиграет, вот ведь как.

Смешно было думать, что познание только этой истины делало бы Пургина профессионалом. И тем не менее Пургин принес в редакцию две бутылки кагора, чтобы отметить первую напечатанную заметку. Он взял первую свою цель, прошел первую отметку, и внутри у него сладко и печально сжалось сердце. Заметку он опубликовал под своей настоящей фамилией, справедливо полагая, что никогда ни один сыщик на свете не совместит эту фамилию с фамилией безвестного паренька, жившего когда-то в тихом московском проулке и невесть куда закатившегося.

– Любимое вино северных монастырей, – сказал Данилевский, подняв на лоб очки и близоруко сощурив глаза, – страннику, идущему в Палестину, обязательно давали бутылку такого вина. Ну что ж, – он отвернулся от "мерзавцев" – граненых стограммовых стаканов, словно не видя их, – ради такого дела…

Пургин разлил кагор в стаканы. В широкой запыленной комнате военного отдела, похожей на трюм старого фрегата, кроме Данилевского и "именинника" находились еще двое сотрудников – Георгиев и Людочка. Георгиев был серьезным молодым человеком, одевающимся под Сталина – в серый коверковатый китель с отложным воротником, секретарша Людочка собиралась перейти из главной редакции в военный отдел на корреспондентскую должность – красивая, светловолосая, в алом берете, с мужским галстуком, повязанным на мужскую же рубашку, с лица Людочки в отличие от хмурого молчаливого Георгиева никогда не сходила улыбка.

– Святой это день – первое появление фамилии в газете, – сказал Данилевский, поднимая стакан с густым красновато-дегтярным вином, подчеркнул: – Первое! Не пьем, а молимся, – добавил он и залпом, словно водку, опрокинул стакан в рот. Опустил очки на нос, точно угнездил их в выдавлине, оставленной оправой, и добавил: – Вот так!

– За то, чтобы было еще много поводов выпить, – медленно, словно бы во сне проговорил Георгиев, и Людочка, поддерживая его, готовно стукнулась своим стаканом о стакан Пургина.

– Рождение журналистской фамилии – это так много, – торжественно добавил Данилевский.

"И этот о фамилии, – спокойно отметил Пургин, – туда же. – Послушал себя: не дрогнет ли что, не возникнет ли внутренняя сумахота? Внутри было пусто, словно бы и сердце у него отсутствовало, ни души – ничего! – Значит, так положено, – с прежним завидным спокойствием решил Пургин".

Он допоздна засиживался в редакции, читал, помогал дежурному, следил за телетайпом, переписывал статьи, отмеченные "свежими головами" и критиками на летучках, пытаясь понять секрет привлекательного письма, зачитывался Михаилом Кольцовым – Кольцов был близок к корреспондентскому идеалу, дотошный, въедливый, ироничный, блестяще владеющий шпагой и стремительными пассами аренного драчуна, писал что-то свое, потом расстилал на кожаном диване простынь, вместо подушки приспосабливая дряблый продавленный валик, и ложился спать.

Сразу заснуть ему не удавалось: все-таки редакция – не жилой дом с привычными запахами и успокаивающими звуками, редакция – это производственное помещение, пахнущее грязью, краской, бумагой, с высокими неуютными потолками, рождающими ощущение казармы – в "Комсомолке" были действительно казарменные коридоры, длинные и гулкие, – Пургин ворочался, поглядывал в окно, ловил звуки, приносящиеся в здание: стук недалеких типографских станков, клаксоны машин, увозящих матрицы на вокзалы, к поездам, рев моторов недалекой грузовой колонны, перемещающей воинское имущество: часто в такие гулкие звучные ночи ему делалось одиноко, и он закусывал губы, боролся с самим собой, морозным воздухом, обжигающим лицо, со слезами, забивающими глотку – дыхание слез обрывалось, делалось частым, надсеченным, словно у больного.

Несколько раз он брался за телефон, чтобы позвонить матери, которою намеривался забыть, но ее кровь, текшая в его теле, оказалась сильнее всего остального, он не смог забыть свою мать и готов был плакать лишь от того, что оставил ее, – но всякий раз опускал телефонную трубку на рычаг. Звонить матери было нельзя.

И Коряге не звонил. Пока, во всяком случае. Надо было выждать какое-то время, хотя куда-куда, а на квартиру около Политехнического ему надо было позвонить – слишком уж хорошее гнездо для отсидки! А оно могло понадобиться.

Часа в три ночи, когда стихали почти все звуки и успокаивалась огромная, не прощающая человеку его слабостей Москва, он засыпал. Спал недолго, примерно до половины восьмого, а потом вскакивал, будто сдернутый с дивана за воротник, в туалете умывался, чистил зубы и в восемь часов уже ставил на примус чайник.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке