– Потихоньку, боярин… – отвечал Шорин. – Могли бы мы торговать, да многое, сам знаешь, торговлишку режет: к пути наши не пыраты, и деньги не больно устойчивы, и разбои повсеместные, а пуще всего уж больно дерут с торгового человека; с судов посаженное, привальное, грузовое, с людей головщины, с саней полозовое, с рыбы берут при складе в лавку, и с лавки, и с раздела, и с мытья, и с рыбных бочек, и с бою, и с выборки, на торгу плати с квасу, с сусла, с масла конопляного и коровья, с ветчинного сала, с овсяной трухи, за пищую площадку берут, на реках – за прорубное подай, за рогожу плати, за ворвань плати, куда ни гляди, как ни пошевелись – плати, плати, плати… А народ орет, дурак: грабит его купчина!.. Нет, ты побудь в нашей-то шкуре, так узнаешь, как Кузькину-то мать зовут… Понимаем, не головотяпы какие, что государству без налоги не обойтиться, – так внеси в дело порядок, возьми там с рубля оборота али еще как, а так, по-собачьи, прости Господи, на каждом шагу рвать, это не дело… Ну и опять же, ежели по совести говорить, не след бы царю в дело встревать. Помню, как твой дружок, сербенин-то ссыльный, говаривал: "Несть бо кралю лепо купить у своего подданного и продать своему же…" Да вот вишь прямое-то слово у нас не больно любят. И послали прохладиться за бугры… И диви бы так на нас темный народ смотрит! Что с их взять? Баранье! Нет, и вы, бояре, вон приговорили ставить дьяче имя выше гостинного! А что дьяк? Дьяк он готовое ест, а мы людей кормим сколько…
Ордын с интересом слушал умного мужика…
А его сын тем временем мучился и сгорал в изнемогающем от зноя саду. Ко всем его огорчениям в последнее время прибавилось новое, самое горшее из всех. По соседству с ними была усадьба московского дворянина Ивана Алфимова. И раз случайно, читая в саду, сквозь частокол Воин увидал его дочь, тихого ангела с синими, как озера среди гор, глазами. И девичье сердце сразу отозвалось ему, но его репутация беглого, опального до того была прочна, что Алфимов, политик осторожный, ни за что не согласился бы назвать его своим зятем. И только вчера вечером, когда в темном небе теплились серебряные звезды, сквозь частокол Аннушка испуганно сообщила ему, что отец ее назначен воеводой в Самару и что они уезжают. И тихо плача, девушка успела передать ему золотое колечко…
Что делать, что делать, что делать?!
И вдруг над изнемогающей Москвой властно раскатился могучий удар грома. Прошумел тревожно ветер по листве. Закрутилась пыль… Шорин торопливо спустился с крыльца и вышел за ворота. Старый Ордын опять остался один. И снова мысль вернулась назад: да, от всего отказаться и уйти в пустынь…
Вспомнилась далекая молодость в далеком "скопском" краю и то страшное разорение, в котором был тогда край после Лихолетья. Он ярко помнит опустевшие деревни, где часто в брошенных избах дотлевали трупы перебитых ворами-казаками крестьян, полуразрушенные монастыри, сожженные усадьбы, разбойничьи шайки, пред которыми тряслись все, и стаи волков, которые бродили по дорогам в поисках за добычей. И вспомнилась его первая и последняя любовь, которая закончилась медлительной и торжественной свадебной обрядой: старики крепко держались старинки. И вспомнилась та удивительная весна, когда так пьяно пахли черемухи, так сладко благоухала белая резная любка и так сладко пел соловей. А теперь она, Настя, чужой человек совсем. А сын, тот замкнулся и пошел жизнью каким-то своим, скорбным путем… Никто и ничто его не держит – чего же ждать?..
Он заслышал вдруг шаги жены в сенях и взял первую попавшуюся книжку в руки, – то было "Учение и хитрость ратного строения пехотных людей", – чтобы не завязнуть с ней в каком-нибудь пустом и часто враждебном разговоре. Она вошла. Это была располневшая женщина в дорогом тяжелом платье и в усыпанном жемчугом подубруснике из золотной материи, поверх которого был повязан белый расшитый убрус. Она уже перестала белиться и румяниться, и ее пунцовые, налитые щеки были теперь от долгих притираний какого-то нездорового и неприятного вида. В заплывших, но вострых глазках ее была, как всегда, враждебность загодя…
– А гдe же Воин-то? – сказала она. – Я думала, у тебя он…
– Не знаю…
– А не мешало бы… – поджимая губы, сказала она. – Отец, а ничего не видишь… Он словно пришитый торчит все около забора алфимовского: должно, присушила какая…
– Будет тебе все зря лиховаться-то!..
– Как это так зря? Что, алфимовская-то девка нешто ему в версту? Нашел добро!.. Сперва острамил с побегом своим на всю Москву, а теперь…
Все вдруг бледно вздрогнуло, и еще властнее раскатился над изнемогающей землей гром. Густо-синяя туча с бронзовыми краями заволокла уже полнеба, и резко выделялись на ней дальние белые колоколенки. Все было освещено каким-то жутким светом. И были тревожны голоса людей, и полет птиц, и трепетанье листьев.
– Ты знаешь, что я об этих делах думаю, Настя, и потому…
Снова все вздрогнуло, и сразу яро треснул гром и покатился, полный и могучий, в раскаленные дали.
– Свят, свят, свят… – испуганно крестясь, проговорила Настасья Гавриловна. – Ох, индо ноженьки не стоят, как испужалась…
Вихрь, крутя пылью, пронесся над городом. Где-то захлопала ставня. Сразу потемнело.
– Аксютка… Нянюшка… – испуганно кричала уже в сенях Настасья Гавриловна. – Да куды вы все провалились?.. Закрывайте окна… Нянюшка, а ты поди лампадки везде засвети… Да в поварню кто сбегайте: труба закрыта ли?.. И…
Что-то фиолетово ослепило, и сразу что-то огромное и сухое сорвалось с неба и раскатилось по жаркой земле, все потрясая. Деревья согнулись под набежавшим ветром. Вся Москва скрылась в косматой, зловеще-бурой туче пыли… И вдруг раздался истошный крик:
– Матушки, родимые, поглядите-ка: у Рожества Богородицы загорелось!..
Но по крышам, по сухой земле и по листве уже застучали, зашлепали первые крупные капли дождя…
XIII. Кровавый смерч
Чрез своих лазутчиков Степан проведал, что новый астраханский воевода князь И.С. Прозоровский спускается по Волге с ратными людьми и что в его распоряжении находится целых четыре приказа (полка), то есть около четырех тысяч человек. Да говорили, что и с Симбирской Черты он снял ратных людей себе в подкрепление, и из Самары, и из Саратова. Сила собиралась немалая, тем более что московские стрелецкие приказы это совсем не то, что стрельцы астраханские. Степан призадумался: это могло быть и развязкой. Зовы со всей Руси к нему шли по-прежнему, но степной волк был хитер и осторожен. Если, худо ли, хорошо ли, Москва справилась и с ляхами, и со шведами, то с ним-то справится наверное. С другой стороны, казаки все сильнее тянули за зипунами. В его глазах зипуны эти большой роли не играли, но в этом направлении открывалась возможность, за неимением лучшего, сыграть роль южного Ермака.
И вот в начале марта Степан объявил поход на Персию. Станица встретила его великим ликованием и шумом, среди которого прошла как-то незаметно таинственная смерть Федьки Сукнина, который в последнее время все что-то со старшиной "загрызался" и вдруг был найден на рассвете под стенами городка с пулей в затылке. Казаки лихорадочно и весело готовились к походу: струги ладили, оружие исправляли и чистили, припас всякий готовили… Выходить в море в марте было раненько, но как ни тихо шел Прозоровский, все же он был уже под Астраханью, и мешкать просто не было уже времени. И вот 23 марта, в ветреный солнечный день, когда густо-синее море рябило мелкими белыми барашками, с криками, пальбой и великим чертыханьем и матерщиной подгулявшие казаки подняли паруса на своих двадцати четырех стругах и с песнями побежали к кавказским берегам. Огромное большинство из них о море не имело ни малейшего понятия, но, как известно, двум смертям не бывать, а одной не миновать, и к тому же с ними были запорожцы, которым морскую воду приходилось хлебать не раз…
И закрутился огненно-кровавый смерч вдоль опаленных берегов Каспия. Где стояли крепостцы, там казаки обходили препятствия сторонкой, а где защиты населению не было, там они жгли, грабили, насиловали, резали, лгали, погибали в крови и вине сами, но не щадили и людей. Не было того преступления законов божеских и человеческих, которое осталось бы не совершенным казаками. И так длилось целый год, от северных берегов Кавказа до юго-восточных пустынь закаспийских. Их струги были переполнены золотом, парчой, камнями самоцветными, оружием драгоценным, тканями самыми дорогими и ясырем, т. е. пленниками для продажи в рабство: вчерашние рабы только для себя хотели воли. У самого Степана жила в шатре, противно всем обычаям казацким, пленная красавица персиянка, Гомартадж, что значит Венец лунный – дочь славного воина и вельможи персидского, Менеды-хана…
И так как добычи просто-напросто грузить было уже некуда, то повернули казаки на Свиной остров, к берегам кавказским. Там тотчас же начался шумный дуван. Но расстаться с разбоем не хотелось все же: изредка делали казаки набеги на близ лежащие на кавказском берегу городки, иногда возили они туда свой ясырь и отдавали его задешево: на счет кормов и самим было плохо, так как не хватало хлеба. Страдали казаки и от недостатка пресной воды и часто вынуждены были пить морскую воду, от которой потом болели…
Начались споры, что делать и куда путь держать. Нарастало часто беспредметное раздражение. Очень косились они и потихоньку ворчали и на атамана, который держал в своем шатре красавицу Гомартадж: не по-казацки это – ежели никому бабы держать нельзя, так, значит, нельзя и атаману. Мука о женщине терзала их железными когтями и наяву, и во сне. И на кой черт все богатства эти, ежели на них тут ничего не укупишь?.. Падали духом… Вспыхнула какая-то болезнь, от которой стали многие помирать.