Последним из английских писателей, кто видел в Милане испанский гарнизон, был Джозеф Аддисон. Случилось это в 1701 году, и до конца столетия те, кто приезжали в Милан после него, видели в городе австрийцев. Эти два столетия так отличались друг от друга, что теперь там никто больше не беспокоился о своей принадлежности к протестантизму и на иностранный гарнизон смотрели без всякого страха и интереса. Молодой Босуэлл поспешил в Милан в 1765 году, после смехотворной попытки сделаться в Турине любовником пожилой графини. В городе он увидел строителей собора - работа шла уже несколько столетий. Еще один член кружка Джонсона - доктор Бёрни, симпатичный отец Фанни, в 1770 году прожил в Милане девять дней. Он имел рекомендательное письмо от Баретти к брату, который жил в Милане. Бёрни ходил на званые обеды и встречал много важных людей, включая австрийского губернатора. Он изучил песнопение Амвросия и счел, что даже церковные авторитеты имели о нем довольно смутное представление. В опере он сидел в ложе с камином и карточными столиками. Оркестр, на его вкус, играл слишком громко, и лишь баритоны могли пробиться сквозь музыку. "В городе не видно ни одной лампы, - писал он, - экипажи вынуждены иметь при себе шандал, а пешеходы - фонарь. Фонари очень большие и сделаны из белой бумаги. В экипажах для знати есть место для двух слуг, что стоят позади, один над другим".
Описание Милана доктором Бёрни самое интересное после записок Ивлина, но я думаю, что лучше всего воспоминания другого члена кружка Джонсона - миссис Трэйл, которая, выйдя замуж за Пьоцци, посетила Милан зимой 1785 года. Приехала она в унылый ноябрьский день и заметила, как, впрочем, и другие путешественники, что итальянский темперамент сильно зависит от солнца: стоит пойти дождю, и люди впадают в отчаяние. Во время ее визита было не только сыро, но и холодно. Дождь сменился снегом. "Но пусть даже ночью выпадет четыре фута снега, - писала она, - утром вы не увидите ни одной снежинки, так тщательно бедняки и заключенные убирают его и сбрасывают в канал, огибающий город". Дамы ходили в церковь и театр в меховой обуви, украшенной золотыми кисточками, а бедные женщины "бегали по улицам, держа в руке маленький глиняный горшочек, в котором пылал огонь". Миссис Трэйл побывала на нескольких важных званых обедах. "Обед состоял из одиннадцати блюд и одиннадцати закусок. Лакею надо было платить по шиллингу в день, как нашим рабочим, а расплачивались с ними вечером по субботам. Восемь слуг - обычное число для дома, из них - шестеро мужчин, в том числе четверо - в ливрее. Когда наступает вечер, - продолжает она, - презабавно смотреть, как все они важно идут домой; вы можете умереть ночью, и вам никто не поможет, хотя целый день вас окружают разряженные слуги". Все эти ливрейные лакеи были ужасными снобами. Выйдя как-то раз из церкви, миссис Пьоцци засмотрелась на модно одетую женщину, шедшую в сопровождении двух лакеев. Она спросила у своего слуги, как зовут женщину. ""Non е dama", - ответил слуга, презрительно усмехнувшись моей наивности. Я подумала, что она, должно быть, чья-то содержанка, и спросила, так ли это. "Прости меня, господи, - ответил Петр, смягчившись, - сердечные дела не могут унизить человека. Она жена богатого банкира. Вы сами поймете, - добавил он, - если посмотрите внимательно: слуги не несут за ней бархатную подушку, на которую преклоняют колени, а на ливрее и на кружевах нет гербов. Какая из нее леди!" - повторил он с невероятным презрением". Миссис Пьоцци продолжает: "Никогда еще за всю свою жизнь я не слышала столько разговоров о происхождении и семье с тех пор, как приехала в этот город". Все это результат двухсотлетнего испанского влияния.
Когда миссис Пьоцци приехала в Милан, шандалы и фонари начали исчезать. При ней даже арестовали человека за то, что он разбил новую уличную лампу. "Поставили лампы недавно, - писала она, - с намерением осветить городские улицы, как это делают в Париже"; а он, похоже, имел желание оскорбить эрцгерцога, что было воспринято в качестве политической акции. Миссис Пьоцци, как и доктор Бёрни, пришла в восторг от экипажей на Корсо, но описала она их лучше и подробнее. "Огромные, в большинстве своем черные лошади, с длинными хвостами, высоко вскидывают передние ноги. Крупы спрятаны под упряжью из богато украшенной красной марокканской кожи, вожжи белые. Ко всему этому великолепию прибавьте большую шкуру леопарда, пантеры или тигра - полосатую или пятнистую, такую, какой задумала их природа. Шкуры эти надежно закреплены на лошади и украшены блестящими золотыми кисточками, кружевом и прочим. Возница в ярко-алом платье, отороченном медвежьим мехом, - короче, зрелище великолепное". Наполеон избрал Милан в качестве столицы Цизальпинской республики. Таковой он и оставался на протяжении семнадцати лет, с 1797 по 1814 год. В этот период, разумеется, английских путешественников здесь не было. Взглянуть на любвеобильных французских офицеров в красных ложах театра Ла Скала мы сможем, ознакомившись с первыми страницами дневников Стендаля. Затем пришло Ватерлоо и возвращение австрийцев. В начале девятнадцатого столетия Милан увидели Сэмюэль Роджерс, леди Морган, Байрон и Шелли. Несносный молодой доктор Байрона - Полидори - поссорился в Ла Скала с австрийским офицером. Кончилось это тем, что доктора выставили из города. Байрон написал Томасу Мору из Милана, прося его о снисхождении к пожилому человеку. Байрону в то время не исполнилось еще и двадцати девяти лет.
Стендаль обожал постнаполеоновский Милан, ему нравился даже запах навоза на его улицах. За белыми мундирами австрийских офицеров аристократы-конспираторы в бархатных ложах Ла Скала, одетые в вечернее платье, за мороженым и шербетом шепотом поверяли друг другу опасные секреты. В удобной оперной атмосфере первые революционеры обменивались символическими знаками, отказавшись при этом от ритуала выжигания древесного угля. Байрон сделался карбонарием, и маркиза Ориго, изучавшая во время работы над книгой "Последняя привязанность" отчеты полиции многих итальянских городов, была уверена, что поэт был вовлечен в революционную деятельность куда больше, чем полагало большинство его биографов. "Если бы он задержался в Италии еще на несколько лет, - писала она, - и получил пулю санфедиста во время восстания 1831 года, то сделался бы национальным героем не Греции, а Италии".