
В дождь я лежал в палатке у Арефинского родника, слушал шум ветра и водяную дробь, раскаты и снова старался вообразить живших здесь в курганные времена людей. Наверное, из этого родника они и пили, девицы и парни спускались с горы за водой с деревянными ведрами. От комаров спасались дымом, развешивали травы у входа: чабрец, полынь, высаживали перед окном куст бузины. Гоняли зверей, валили лес, сжигали его на удобрение. Пекли хлеб, варили пиво. Болели. Без драк не обходилось. Это сейчас луг в пойме Городца никому не нужен. А когда-то о нем точно шел спор.
И дождь шелестел по соломенной крыше, как сейчас по листве вокруг палатки, мужик щурился на слепой свет оконца, затянутого бычьим пузырем. Женщина ритмично стучала ступкой – масло сбивала. Старая баба занимала чумазых полуголых ребят, рассказывала о колдунах. Да все они были немного колдунами в нашем понимании: разговаривали с деревьями и птицами, искали целебные травы, просили дождь прекратиться.
Борис Рыбаков в "Язычестве Древней Руси" приводит любопытные сведения, оставленные австрийским посланником Герберштейном, проезжавшим по Руси в шестнадцатом веке. В своих записках австриец упоминает о поклонении ящерам, толстым черным змеям на четырех лапах размером более полуметра. Их держали в специальном помещении, кормили. В то же время и псковский летописец свидетельствовал о нашествии неких речных "коркодилов", натворивших много бед: "В лето 7090 (1582)… Того же лета изыдоша коркодили лютии зверии из реки и путь затвориша; людей много поядоша. И ужасошася людие и молиша бога по всей земли. И паки спряташася, а иних избиша". Рыбаков относится к этим свидетельствам со всей серьезностью. И напоминает о культе ящера у древних славян и предполагает, что даже Род мог иногда выступать в образе ящера. И его сакральное имя, возможно, было Сливень. До сих пор в белорусских деревнях сливнем называют медянку, безногую ящерицу.
Так что древняя арефинская бабка могла и не вымышлять ничего, а просто рассказывала детям с глиняными и деревянными игрушками подлинную историю деда, своего мужа, о том, как шел он через болото и повстречал ящера, одно из сакральных имен которого было сливень.
И сын ее тоже прислушивается. И женщина с потемневшим от солнца красноватым лицом тише бьет масло.
А дождь все сыпался из туч над Арефином.
Зимой
Нет ничего печальнее и скучнее зимних русских полей!
Этот вопль немо вырвался после минутного созерцания окрестностей, голых рощ, кустарников на болотах и всюду торчащих желтоватых трав – до самого горизонта желтели эти жухлые травы. Зимний лик местности был жалок… Нет, не то определение. Лучше сказать – жутковат. И расцветкой напоминал "Тибетскую книгу мертвых" на моей книжной полке, черно-коричневую, с желтизной. Подготавливая очерк о Пржевальском, я снова перечитал ее. И моим вниманием, разумеется, сразу завладел свет, упоминаемый чуть ли не с первой страницы предисловия Юнга. А сама книга начинается так: "Поклонения Божественному Телу Истины, Непостижимому, Беспредельному Свету…"
Как известно, "Тибетская книга мертвых" – это руководство для так сказать странника по ту сторону. Своего рода путеводитель. Хорошая книга для зимнего чтения. Ведь что такое зима в философии времен года? Книга смерти. И вот передо мною она лежала открытой: русская книга смерти.
Тибетские авторы обещали путнику встречу со Светом. Не так – с Чистым Светом. И если сразу после смерти покойник справится с экстазом от этой встречи и сможет сознательно принять эту световую манифестацию, то он добьется освобождения. Авторы предостерегали от ложных тусклых светов – если увлечься ими, то можно попасть в худшее положение.

Вступая в нашу зиму, я надеялся на предсказания синоптиков. Свет нужен был для фотографий.
Раньше я усмехался стариковской присказке о былых зимах с настоящими морозами, сугробами по крышу. А теперь и сам готов подтвердить: точно, зимы в наше время стояли другие, сказочные, былинные. Сейчас слякоть держится до Нового года. Это напоминает зимы в Афганистане: с ночи степь пышная, чистая, а уже к полудню под ногами солдат и колесами машин грязь. Только небо горит светозарно.
Я всегда помнил одну зиму, проведенную в Доброминских лесах, чьи вечнозеленые волны видны с Утренней-Воскресенской-Марьиной горы.
Мы отправились туда вдвоем с Серёней. Сколотили за день из жердей конструкцию, напоминающую юрту, обвернули ее специальной грубой технической непромокаемой бумагой, припрятанной отцом Серёни в гараже для дачных нужд, утеплили еловыми лапами, присыпали со всех сторон снегом и зимовали все каникулы, дежуря по ночам у костра под музыку и новости радиоприемника "Альпинист-305" и гулкие разрывы зимних бомб: мороз так жал, что кора деревьев лопалась, и утром мы ходили вокруг и разглядывали свежие рваные раны – до розоватой сердцевины – на осинах, березах и тополях. "Некрасовский воевода пошел в атаку!" – ржали мы. Хотя каждую ночь решали, что наутро сбежим отсюда в теплые квартиры. Потому что периодически дежурный засыпал, огонь гас, и мы приходили в себя, клацая зубами и с ругательствами растирая закоченевшие конечности. Но все утра были солнечные, синие, сверкающие, и мы решали остаться еще на ночь. Да и в хибаре было сносно, если весело горел костер. И мы продержались в январском лесу целые каникулы, домой вернулись как с юга: с прокопченными лицами. И навсегда запомнили жутковатую красоту январских еловых утр.

Поднимаясь много лет спустя вверх по реке на байдарке, я сходил и в этот Доброминский лес, припрятав все снаряжение в тростниках. На месте хибары обнаружил бугор, занесенный мхом. Хибара рухнула под тяжестью сугробов и лет. Разгребая гнилушки, вдруг наткнулся на алюминиевую крышку от котелка. Радость моя была сродни той, что испытывали величайшие археологи мира. Алюминиевая мятая, почерневшая крышка была чем-то вроде золотой маски Агамемнона, найденной Шлиманом. И я предался воспоминаниям, сидя на груде обломков, о героическом прошлом, о великом походе в заснеженных лесах, припомнил какие-то словечки, шутки тех времен и даже персонажа по имени Аманьзяка.
Вы не знаете, кто такой Аманьзяка?
Я тоже смутно представляю, кто это.
Вроде бы горный или лесной прохиндей, злой дух осетинской или аварской сказки, приходивший в хижину к оставленному отцом-охотником мальчику, стучавший с присказкой "Тук-тутук!" и пытавшийся мальчика захватить в плен. Кажется, с третьего раза ему это удалось. И мальчик попал в его логово. Что было дальше, мы не узнали.
Обычно по утрам, после десяти часов, московское радио передавало сказки, и мы, школьники старших классов с огрубевшими от холода и папирос голосами, с удовольствием их слушали в сизом еловом дыму своей хижины, как раз во время лесного простецкого и самого вкусного завтрака из рожков, тушенки, подгоревшего хлеба – а хлеб разогревать было необходимо: от мороза он деревенел, – чая и сахара. Сказка была с продолжением. Но на следующее утро батарейки и сели.
– Проклятый Аманьзяка!! – почти в один голос завопили мы и принялись тереть батарейки шерстью, подносить к костру.
Тщетно. Приемник даже не сипел. И судьба мальчика осталась неведомой. Мы пытались продолжать сказку, но выходила какая-то ерунда. И когда я пришел с реки к печальным этим руинам, то подумал, что вопреки обыкновению сказка закончилась скверно: отец, не отыскав мальчика, бросил хижину и ушел в город, запил с тоски, как один из нас, и сгинул в лабиринтах. Что было с мальчиком, не хотелось и гадать.
Летний вид этого уголка Доброминского леса был каким-то обыденным. А прошлое поистине сверкало алмазами. И это были алмазы баснословной зимы.
А теперь?..
В середине декабря фотографируешь заиндевелые, но зеленые поля. Зеленя не прикрывало, например, в прошлом году снегом почти до Нового года.
Ну, правда, в начале этого декабря снега подсыпало, не так много, чтобы надеть лыжи, но и достаточно, чтобы в полях исчезли комья мерзлой земли. Мороз установился около десяти градусов, а в один из дней синоптики пообещали солнце, и я собрал новый рюкзак "Тибет", уже проверенный осенью, вместо легкого летнего топорика взял специально купленный для зимы топор поувесистей, ведь мороз может так прижать, что придется рубить колоды для долгоиграющего костра, и поехал в непроглядную декабрьскую даль раннего утра на пригородном поезде. Поезд двигался не по той ветке, что приводит в Доброминские леса, а по бунинской Риго-Орловской дороге, столбовой дороге нашей местности.
Вообще зимой местность довольно неприглядна. Хвойных деревьев здесь – раз, два и обчелся. А зима в елях и соснах хороша, да в горах, как на Байкале. Кроме того, в еловом лесу быстрее скроешься от метели, согреешься костром – сушины сразу видны среди зелени. Еще и поэтому мы с Серёней выбрали другую железнодорожную ветку, уходящую в хвойные дебри.
А на Яцковской горе, помню, в зимнюю вылазку с Вовкой так и не смогли зажечь промороженные дубовые дрова и горячий чай пили у тетки Кати в Долгомостье. Ель дает и постель. Правда, сейчас человечество изобрело гениальную вещь – синтетический коврик, легкий, сворачивается в трубку, в любом месте раскатывай, на камнях, на мерзлых комьях, на сырой траве, на снегу, и спи. Мечта номада, постель под мышкой.