Тем временем священник с самодовольным видом присел у алтаря. Что ж, ему было чем гордиться: музыка подействовала. Едва она зазвучала, в церковь стали стекаться люди: школьники в форме с портфелями, совсем маленькие дети - чумазые, босоногие, вшивые ребятишки со спутанными волосами, дотоле резвившиеся на площади, старики с мачете, что-то бормочущие себе под нос, и двое крестьянских парней, прижимавших к груди соломенные шляпы, и тетенька с жестяным тазом для стирки, и компания мальчишек, и озадаченная собака. Собака уселась в центральном проходе и начала бить обрубком хвоста по кафельному полу. Похоже, музыка донеслась даже до рынка в соседнем квартале - появились три женщины в юбках-размахайках с пустыми корзинами в руках. Одни уселись, другие остались стоять в ожидании у дверей церкви. Они смотрели не на иконостас, а на ансамбль и улыбались. О да, для того и существует религия: возрадуйся, улыбайся, осознай свое счастье - Господь на твоей стороне. Щелкай пальцами - Он искупил грехи мира! Дважды лязгнули тарелки.
Музыка смолкла. Священник встал. Начались молитвы.
И люди, пришедшие в церковь, пока звучала песня, ринулись к выходу. Одиннадцать старушек в первых рядах не пошевелились - только они остались, чтобы произнести Confiteor. Священник прохаживался взад-вперед вдоль иконостаса. Он произнес краткую проповедь; Господь любит вас, сказал он; а вы - вы должны научиться Его любить. В современном мире нелегко найти время для Бога; на каждом шагу встречаются искушения и наглядные примеры греховности. Нужно усердно работать и всякое свое дело посвящать Господу. Аминь.
По мановению руки вновь зазвучала музыка. На сей раз она была гораздо громче и привлекла еще больше народу с площади. Песня была наподобие первой: "йа-а-а", "бум-м", "сердце", "сердце", "йа-а-а", "дзынь!", "шуба-дуба", "бум-м", "трям", "дзынь". Когда песня завершилась, зеваки ни секунды не колебались. На последнем "дзынь" они удрали. Но ненадолго. Спустя десять минут (две молитвы, минута молчаливых размышлений, какие-то трюки с кадилом и еще одна нотация) ансамбль снова заиграл, и люди вернулись. Так продолжалось целый час, и действо все еще не закончилось, когда я неохотно ушел - во время песни, а не проповеди или молитвы. Мне надо было успеть на поезд.
Небо было лилово-розовое, вулкан - черный, вульгарно-яркие потоки оранжевой пыли затопили долины, а озеро казалось огненным, точно вместо воды его наполняла расплавленная лава.
В Лимон с мистером Торнберри
- А тут живописно, - сказал мистер Торнберри, - я просто очумеваю.
Манера говорить у мистера Торнберри была престранная: сначала он сильно сощуривался и его глаза превращались в щелочки; на лице застывала напряженная гримаса, губы сплющивались, имитируя ухмылку, а затем, не шевеля губами, он заговаривал, цедя слова сквозь зубы. Так изъясняются люди, когда грузят тяжелые бочки, - морщат лица как бы снизу вверх и произносят слова, срываясь на кряхтение.
Много что заставляло мистера Торнберри очумевать: рокот реки, великолепие долины, маленькие хижины, большие валуны. Но сильнее всего он очумевал от климата, так как рассчитывал на нечто более тропическое. В устах столь пожилого человека это выражение звучало странно, но мистер Торнберри был как-никак художник. Я поинтересовался, почему он не взял с собой альбом для эскизов. Он снова сообщил, что покинул гостиницу, поддавшись сиюминутному порыву.
- Я путешествую налегке, - сообщил он. - Где ваш багаж?
Я указал на мой чемодан на полке.
- Какой большой.
- В нем все мое имущество. А вдруг я встречу в Лимоне какую-нибудь красотку и решу остаться там до конца дней?
- Я так и поступил однажды.
- Да я шучу, - сказал я.
Но мистер Торнберри смотрел на меня кисло:
- В моем случае это была катастрофа.
Боковым зрением я заметил, что течение в реке бурное, на мелководье стоят мужчины - чем они заняты, я не понял, - а у колеи растут розовые и голубые цветы.
Мистер Торнберри рассказал мне о своих занятиях живописью. В годы Великой депрессии было не до живописи - искусство не кормило. Он работал в Детройте и Нью-Йорке. Приходилось ему несладко. Детей трое, жена умерла, когда третий был еще грудным малышом, - туберкулез сгубил; хороший врач был мистеру Торнберри не по карману. Итак, она умерла, и ему пришлось растить детей в одиночку. Они выросли, женились, а он уехал в Нью-Гемпшир, чтобы заняться тем, к чему его всегда тянуло, - живописью. Северный Нью-Гемпшир - славное местечко; между прочим, сообщил мистер Торнберри, - оно очень похоже на этот район Коста-Рики.
- Я думал, Нью-Гемпшир наподобие Вермонта. Типа как Беллоуз-Фоллз.
- Не совсем.
По реке плыли бревна: огромные, темные, они наталкивались друг на дружку, застревали между камнями. Откуда они взялись? Я не хотел задавать этот вопрос мистеру Торнберри: в Коста-Рикс он провел не дольше моего. Откуда ему знать, почему эта река, на берегах которой не видно построек, несет по течению толстенные бревна длиной с телеграфные столбы? Я всмотрюсь в то, что вижу своими глазами, и найду ответ. Я всмотрелся. В голову ничего не приходило.
- Лесопилка, - сказал мистер Торнберри. - Видите там в воде что-то темное? - он сощурился, его губы сплющились. - Бревна.
"Вот черт", - подумал я и сам увидел лесопилку. Теперь понятно. Лес рубят в верховьях реки. Наверно…
- Наверно, эти бревна сплавляют для лесопилки, - сказал мистер Торнберри.
- Совсем как у нас, - сказал я.
- Совсем как у нас, - сказал мистер Торнберри.
Несколько минут он молчал - достал из сумки фотоаппарат и стал щелкать виды через стекло. Фотографировать ему было неудобно - ведь у окна сидел я, но я ни за какие коврижки не уступил бы свое место ему. Мы проезжали через очередную величественную долину - куда ни глянь, утесы, скорее напоминающие колонны. Я заметил озеро.
- Озеро, - сказал мистер Торнберри.
- Симпатичное, - сказал я. А что еще тут полагалось бы сказать?
- Что? - переспросил мистер Торнберри.
- Очень симпатичное озеро.
Торнберри подался вперед. И сказал:
- Какао.
- Ага, я и раньше видел.
- Но здесь гораздо больше. Взрослые кусты.
Он, что, меня за слепого принимает?
- Собственно, - сказал я, - тут вперемежку посажено: то какао, то кофе.
- Бобы, - сказал мистер Торнберри, щурясь. Он налег животом на мои колени и щелкнул фотоаппаратом. Нет уж, я ему свое место не уступлю.
Кофейных бобов я не заметил; а уж ему-то как удалось? Не вижу их и видеть не хочу.
- Красные - значит зрелые. Наверно, скоро увидим, как их собирают. О господи, как мне надоел этот поезд, - на его лице вновь застыла гримаса натуги. - Просто очумеваю.
Серьезный художник наверняка бы прихватил альбом и несколько карандашей, и, не открывая рта, сосредоточенно черкал бы по бумаге, правда? А мистер Торнберри только и делал, что трещал языком и щелкал затвором: просто перечислял все, что попадалось ему на глаза. Мне хотелось верить, что он мне солгал и никакой он не художник. Ни один художник не стал бы столько трепаться попусту.
- Как же я рад, что вас встретил! - провозгласил мистер Торнберри. - Я просто с ума сходил, тут сидючи.
Я молча смотрел в окно.
- Вроде как трубопровод, - сказал мистер Торнберри.
Неподалеку от путей была ржавая труба. Она тянулась параллельно краю болота, которое сменило реку: хм, я далее не приметил, как река исчезла. Пальмы да ржавая труба; вроде как трубопровод, Торнберри прав. За пальмами высились каменистые обрывы; наш поезд взобрался в гору, и внизу стали видны горные ручьи…
- Ручьи, - сказал мистер Торнберри…
…И опять хижины, довольно занятные, похожие на домики издольщиков в Англии, - деревянные, но довольно добротные, стоящие на сваях над топкой землей. Поезд остановился в деревне под названием Устье Болота; хижины такие же.
- Нищета, - сказал мистер Торнберри.
По стилю эти дома были, пожалуй, вест-индийские. Очень похожи на здания, виденные мной в глуши на американском Юге - в фермерских поселках Миссисипи и Алабамы, - но более изящные и опрятные. В каждом дворе на болотистом огороде росли бананы, в каждой деревне был магазин, почти всегда с китайской фамилией на вывеске, а почти у всех магазинов имелись пристройки, где находились бар и бильярдная. От деревень веяло приветливостью. Помимо чисто чернокожих семейств попадались смешанные; мистер Торнберри особо это отметил. "Черный парень с белой девчонкой, - сказал он. - Вроде отлично ладят. Опять трубопровод".
Всякий раз, как трубопровод появлялся - а по дороге до побережья это произошло раз двадцать, - мистер Торнберри любезно указывал мне на него.
Мы углубились в тропики. Зной был напоен запахами влажной растительности и болотной воды, приторными ароматами цветов, растущих в джунглях. Птицы с длинными клювами и тонкими, как тростинки, ногами пикировали к земле, а потом, чтобы не упасть, широко растопыривали крылья, уподобляясь воздушным змеям. Коровы мычали, зайдя по колено в болото. Пальмы походили на фонтаны… или на связки драных перьев тридцатифутовой высоты - ствола было не разглядеть, только эти перистые листья, буйно растущие прямо из болота.
Мистер Торнберри сказал:
- Смотрю вот на эти пальмы.
- Вроде гигантских перьев, - сказал я.
- Смешные зеленые фонтаны, - сказал он. - Глядите, опять хижины. Еще одна деревня…
- Цве ты сажают - поглядите на эти бугенвиллии - очуметь, - продолжал мистер Торнберри. - Мамаша на кухне, ребятня на крыльце. Этот только что покрасили. Ну и ну, вы только поглядите, сколько овощей!