* * *
Мы опять на лыжах и давим хрустящий наст тропой на авось.
Огневыми цветами изрябило солнце голубую девственность снега, и мы сами - дневные, умытые сном и свежестью ночи.
И по-прежнему захвачены своей целью - медведем, и по-прежнему мы уверены, что отыщем его.
Часы и версты, часы и версты в ровном шуршании лыж, мимо трав лохматых, осахаренных зимой, под плащами колючего ельника, в пересечку путанных заячьих петель.
- А теперь куда? - вопрошает пространство Власыч.
Мы уткнулись в обрыв.
Глубоко под нами спряталась в горы синяя падь, и белый снег, из-под ног убегающий лентой, тоненькой нитью дотягивается до дна лощины.
Я воткнул свою лыжную палку, по-тунгусски "таяк", и остановился.
- Шею сломать тут просто, - резонирует Власыч, - но… и медведя найти возможно.
Мною овладевает приподнятое, воздушное чувство. Я увязываю "юксы" - ремни на лыжах - поправляю шапку и весело предостерегаю:
- Смотри, на поторчину не наткнись…
Несколько секунд я качаюсь на узком перевале, на грани между площадкой и сумасшедшим полетом вниз. Но вот наклонились остроносые лыжи и скользко поплыли вперед.
Глянуло мне в лицо далекое дно провала, мелькнули деревья, свистящий ветер окутал уши. Инстинктом вильнул от острой рогули, птицей вперелет взял пригорок и, пригнувшись, забитый снегом, упруго замедляя, катился в горло пади.
Здесь - безмолвие.
Все задумалось долгой зимней дремой. Запорошенные кусты, как застывшие облачка пара, и гордые ели - точно из камня серо-зеленого резаные стрелы.
Даже Власыч проникся торжеством тишины и разговаривает вполголоса. Только Буска нетерпеливо смотрит на нас и хватает пастью снежные клочья. Склоны пади изъедены ямами от вывороченных когда-то сгоревших лиственниц, и торчат из-под снега причудливые растопырки огромных корней и кривые сучья, как обугленные ребра.
В этом хмуром, заросшем ущелье удобное место для медвежьего логова. Мы путаемся в ветках, увязаем в сыпучих провалах, и из сил выбивается собака.
- Завтра ведь рождество, - вспоминает Власыч, - поди, перепьются челдоны.
Рождество, в моем представлении, - веселый языческий праздник, праздник природы - поворота солнца на лето. И в сумерках длинной цепи дней, серых, как мыши, дней нашей ссылки, всякий жизнью отмеченный день особенно хочется и для нас отметить чем-нибудь ярким и необыкновенным…
Встревожил нас Буска: он залез глубоко в нору под елью, и только хвост его пушистый колышется над снегом. Сдернув ружье, забегаю сбоку, заглядываю настороженно.
Мерзлая нора, защищенная хвоей, с выметенным песочным спуском…
Молчит собака; вот - вылезла, отряхнулась - равнодушно побежала.
Пусто…
- Леший-те задави, - ругается Власыч, - а ведь медведь по осени рыл…
И опять утомительная дорога вверх, на выход из обманувшей пади. Мне уже хочется есть, уставать начинают ноги, все чаще останавливаемся, отдыхаем. Власыч бредет и не разговаривает. И утренние четкие перспективы удачи у нас мутятся…
Вдруг оттуда, с солнечного подъема, где видно голубое небо, - какой-то необычайный звук.
Я замер.
Еще, еще - точно тенькает затерявшийся колокол.
Собачий лай.
Это серьезно: на птицу Буска не лает…
Переглянулся с Власычем, и, с забившимся сердцем, туда, на подъем.
Мешают кусты, путают лыжи, душит одышка от быстрого хода - все равно, лишь бы вовремя добежать… Выбрались… Ровный, редкий бор. Лай замолк.
Кометой падает с дерева снежная шапка - точно ткань золотую тряхнули, и осыпалась она тонким, сверкающим гарусом.
Или - снежный павлин распустил переливчатый хвост, и в нем загорелись стеклянные звезды…
Слушаем - и дышать боимся…
Взлаял пес, совсем недалеко - разглядели.
Тут же за кустами на пригорке, словно мышь полевую прижал - носом в сугроб, - уставился Буска на снег и лает гневно, вызывающе…
Власыч - ружье с плеча…
- Тише, тише - не потревожь!
Лыжи долой. Наст на надуве держит..
- Эх, пес проклятый, заливается как! А у самого выхода из берлоги…
- Как его отманишь?
Согнувшись, подбираемся разными сторонами. Весь мир для меня сошелся на пухлом снежном горбе, на немой загадке… Минута пройдет, а может быть, меньше, и взрывом взломится мертвая неподвижная корка, и - какое косматое чудище черной бурей вырвется из земли!..
Дыбом поднялся загривок у пса. Увидел меня - совсем озверел. Роет лапами снег, сунется мордой и мячиком отлетает назад.
Ступил на бугор, увидел дыру, поменьше тарелки, обледенелую от пара. Только руку занес - оттащить от жерла собаку - обезумевший Буска хапнул меня за рукав, а рядом с ногами мягко просела глубокая воронка… Отскакиваю от ямы, вижу, как дно ее пучится снежной кашей, и выстрелы, два раскатистых выстрела, дымом кроют берлогу… Слышу, как Буска треплет остервенело кого-то в яме, а Власыч торопливо стучит - заряжает шомпольную двустволку.
Дым расходится…
Неужели все? Как будто бы - да. Не ждал я такого простого конца.
Но… мы добились, чего хотели, сокровище наше, и я кричу этому фартовому черту, Власычу.
- Ура!.. Убил, убил!.. Ах, старый хрен!
Насилу я выгнал Буску из рытвины. Он долго отплевывал шерсть, застрявшую в зубах.
Власыч - сам не свой. Прыгает, как журавль на току, хлопает меня по плечам, поздравляет. Живо снимается опояска-веревка, Власыч спускается в яму. Припал на корточки, увязывает. Встал, бросает мне конец веревки:
- Тащи…
Я сверху, он снизу, и… из отверстия вытягивается мертвая голова медвежонка. А в следующую секунду резко лопается веревка; навзничь, затылком мне в ноги, опрокидывается Власыч, и громадная лобастая башка с прижатыми ушами, яростно фыркая, вырывается из берлоги…
Я тянусь наведенным ружьем, на мушке мелькают ноги товарища, откуда-то взявшийся Буска и бешено мечущаяся медведица, по плечи застрявшая между стенками выхода и убитым детенышем. С огромным риском я ловлю в крутящемся снеге коричневый лоб и стреляю…
Покорно ложится огромная голова, и гребет когтями, стихая, широкая лапа…
Редким столбом подымается дым из обваленной берлоги, и с недоумением, молчаливой улыбкой выкарабкивается Власыч…
* * *
Только теперь я почувствовал, что простудился.
Теперь, когда шкура - темная, почти черная, с серебристым хребтом, шкура в шестнадцать четвертей - была снята и скатана в длинный тяжелый вал.
Остыв от азарта охоты, я остыл, должно быть, больше чем нужно, и все время зяб. И торжество мое сделалось уже неполным, словно еще через какую-то грань мне предстояло перешагнуть, для полной победы.
Но Власыч - сиял.
Сиял бы, должно быть, и Буска, если б умел. Но он наелся парной медвежатины и разлегся в снегу - волк серый, довольный и лукавый…
Мы сварили чай. Тут же, на истоптанной площадке, попили, закусывая сухарями, и на шомполе жарили ломтики мяса. До нашей деревни было верст тридцать, тайгой и хребтами. И, конечно, вдвоем было немыслимо на себе утащить и шкуру и мясо. Промышленники в таких случаях делают сугроб и в нем сохраняют дичь от мелких зверьков, от лисиц и росомах. Мы сложили медвежью тушу обратно в яму и накрепко заколотили вход нарубленными сутунками.
В деревне мы, конечно, добудем коня и вывезем добычу вьюком. Но шкуру, драгоценную шкуру, берем с собой.
- Далеконько мы забрались, - соображает Власыч и разглядывает компас, - а что, если нам на Налимий удариться?..
Я вспоминаю, что участок Налимий прячется где-то на юге, верстах в десяти. Подозрительная деревенька - самогонная и разбойничья. Но сейчас предложение Власыча очень мне нравится.
- Конечно, - поддерживаю я, - наймем там коня…
- Положим, на это ты не рассчитывай… Вряд ли там кто-нибудь живет. Покинутый поселок.
- Как так - покинутый?
- А просто. Земля неурожайная, потому и бросили.
- Так-таки никто и не живет?
- Летом живут которые… А теперь разве бродяги зимуют…
- И все-таки, выгодней нам идти на Налимий, - доказываю я, - к вечеру доберемся - хоть переночуем в доме. А утром до села, - по гладкой дороге. Иначе, подумай, со шкурой - в ней сейчас пуда два верных - по хребтам ноги ломать…
- Правильно говоришь, - убеждает Власыч, - айда на Налимий…
И мы пошли.
Не на шутку разыгралось мое нездоровье. Меня лихорадило, мучительно било в висках, а главное, я уставал, уставал, как ребенок. Шкуру несли мы по очереди, навьючив на себя, как котомку, и Власыч ругался последними словами, стараясь отнять у меня тяжелую ношу. В работе не так-то легко человек поддается болезни, и к вечеру кое-как я добрался до деревушки. Мороз нажимал, и гулко скрипели лыжи. Внизу, в неширокой долине, затертой двумя хребтами, темнела короткая цепь домишек. И было так странно найти поселок оставленным и безлюдным. Я высказал это Власычу.
- Нечему и дивиться, - ответил мой спутник, - сегодня особенно. Кто и жил, так в село на праздник ушел.
- Даже самогонщики?..
- И они. Кому в сочельник охота в лесу торчать? Только нам с тобой разве?
- А бродяги?
- Эти… могут случиться. Из таких, конечно, кому на деревню показаться нельзя. Только… я встречи такой не хочу…
В эти минуты мне совершенно безразлично было с кем встретиться. В глазах у меня прыгало, ноги машинально передвигали лыжи, и я мечтал об одном: лишь бы приткнуться в тепло и отдохнуть.
А Власыч пояснил: