Сейчас я даже не могу сказать, почему мы не торопились связывать Андрея с Колючим, Крайним и Усатым. Точнее, не мы, а я, так как эту часть работы предстояло выполнить ребятам из моей группы. Возможно, что какая-то инстинктивная осторожность замедлила мои действия. Если так, то эта осторожность сыграла свою благую роль: На пятый день после ухода Демьяна гестаповцы арестовали Сторожа. Вновь над нами нависла опасность.
Как мог провалиться Сторож? Кто предал его? Только мы - члены горкома - и двое связных - Колючий и Крайний - входили в домик Сторожа. Неужели один из них?
Мы рассуждали логично и здраво: если бы на Сторожа немцев вывел по неосторожности Геннадий, Андрей, Челнок или я, то в первую очередь арестовали бы одного из нас. Но этого не случилось.
Различные мелочи стали приобретать в наших глазах особое значение. Мы единодушно согласились не сводить Андрея с тремя связными. Вместо этого разработали несколько способов связи через "тупики" и "почтовые ящики".
Потянулись тревожные дни, когда с часу на час можно было ожидать нового удара. В застенки гестапо попали Прокоп, Прохор, Аким, Сторож. Фашисты, конечно, попытаются выжать из них все, что возможно, сломить их дух, волю. Как поведут себя товарищи? Хватит ли у них нравственных и физических сил выдержать муки, предпочесть тяжкую смерть черному предательству?
Минула неделя, две, месяц…
Пришло лето. В город явился посланник с Большой земли. Мы стали обдумывать план водворения в Энск радистки, ожидавшей нас в Минске.
Геннадий женился. Женился теперь не формально (это произошло еще до прихода гитлеровцев), а по-настоящему, на своей хозяйке. Доказательством этого явилось появление на свет новорожденного. Никто не удивился, никто не осудил Геннадия. Жизнь брала свое. Я уже давно убедился, что тяжелая борьба и повседневная грозная опасность, как это ни странно, будили неодолимую жажду жизни.
8. Человек с пятнышком
Хозяин мне попался трудный. У него была редкая фамилия - Пароконный. Как я уже говорил, на него меня нацелили местные чекисты. Они предупредили, что человек он с пятнышком и, безусловно, не станет эвакуироваться. Задолго до прихода гитлеровцев он в тесном кругу ругал советский строй и не мог дождаться его конца.
Даже только поэтому я уже не мог питать к нему братской любви.
До тридцать четвертого года он жил в деревне, работал в колхозе, а потом разбазарил личное хозяйство и перебрался в город. Здесь он поставил дом из двух комнат под черепичной крышей, обзавелся лошадью, коровой, свиньями, гусями, курами и устроился возчиком в похоронное бюро.
Ко мне он поначалу отнесся настороженно. Эта настороженность длилась до того момента, пока хозяин окончательно не убедился, что я и в самом деле уклоняюсь от призыва в армию и всерьез решил остаться под немцами. Тогда он подобрел. А когда пришли оккупанты, мы и совсем сблизились.
Этому сближению, на мой взгляд, способствовала единственная дочь Пароконного Елена, великовозрастная девица, работавшая кассиршей в гастрономе. Она сразу воспылала ко мне горячей симпатией. Мать и отец считали ее девушкой скромной, но подобная "окраска" к ней совсем не подходила. Ей казалось, что все мужчины поголовно влюблены в нее.
По нетонким намекам хозяина я без труда догадывался, что он не прочь приобрести в моем лице зятя. Но меня это никак не соблазняло. Для роли зятя Пароконного я еще не созрел, а потому старался выдерживать между собой и Еленой гарантийную дистанцию.
Хозяин был мужик на редкость крепкий, выше среднего роста, с округлыми, покатыми плечами. Двигался он неуклюже и как-то мешковато. Лицо его симпатий не вызывало. Не стоит доказывать, что бельмо на глазу и надорванное ухо не особенно украшают человека. Это бельмо и избавило хозяина от военной службы. Небольшие круглые и зеленые, как у кошки, глаза его сидели так глубоко, что складывалось впечатление, будто их вдавили в орбиты. Во всем его облике проглядывала этакая звероватость. Разговаривая, он держал собеседника, как когтями, своим цепким взглядом.
Мозг Пароконного, человека чрезвычайно практичного и оборотистого, который уж ни при каких обстоятельствах не пронесет ложку мимо рта, был оплетен густой сетью предрассудков и суеверий. Жена чуть не ежедневно гадала ему на картах. Он считал святотатством браться за что-либо дельное в такой гибельный день, как понедельник. Тринадцатое число полагал роковым. Через порог никогда не здоровался. Оберегал как зеницу ока огромную подкову, прибитую у входа в дом.
Мои скромные попытки сбросить с него покров суеверий натыкались на упрямое упорство. Пароконный сморкался (он мастерски умел обходиться без платка) и неизменно отвечал:
- Побереги советы для собственного употребления!
Недели за две до падения Энска рано утром меня разбудил сильный шум. Я выбежал из дому. Хозяин резал свинью, а жена и дочь метались по двору, ловили кур, гусей и заталкивали их в огромный ящик. К вечеру со всей живностью было покончено. Засоленное мясо было уложено в кадки и спрятано под полом.
Еще дня два спустя я вновь оказался во дворе и не обнаружил привычного для глаз сарайчика - убежища лошади и коровы. На его месте высилась здоровенная копна прогнившей до черноты соломы.
Хозяин ходил вокруг с граблями.
- Уразумел? - спросил он меня с усмешкой.
Я признался, что не уразумел.
- Сарайчик под соломкой, присыпал я его. А то как бы наши Аники-воины, драпая, не прихватили и мою животинку.
Весь вечер он сидел за столом, складывал столбиками серебряные монеты разного достоинства, обертывал их бумагой, заклеивал, а потом куда-то упрятал.
Почти еженощно Пароконный заходил ко мне, подсаживался на койку и осведомлялся:
- Кемаришь?
- Пока нет.
Он мастерил самокрутку толщиной в палец, дымил и, подыскав какой-нибудь повод, начинал выплескивать многолетнюю муть, скопившуюся в душе. Целый мир пакостных мыслей, каких-то обид гнездился у него в голове. О многом пора было забыть, а он ворошил душевную грязь, вспоминал, оживлял ее. Подчас мне казалось, что и обиды его на Советскую власть уже выдохлись, но он как-то искусственно подогревал их. Сидел, дымил и дудел в ухо.
Наговорившись досыта и наполнив комнату дымом, он бросал: "Ну, бывай…" - и уходил.
Во мне стала нарастать глухая ненависть к хозяину. Она пока еще тлела, но могла и вспыхнуть. Часто от ярости у меня сжимало глотку. Я немел, но терпел. С волками жить - по-волчьи выть… За стенами дома бежали тревожные, неспокойные ночи, на подполье обрушивались удары, я остро нуждался в человеке, с которым можно было бы поделиться думами, сомнениями, а меня встречало озлобленное, ослепленное ненавистью существо.
Каждое слово Пароконного намертво застревало в моем мозгу. "Погоди, - рассуждал я, - придет и мой черед. Я тебе все припомню".
Иногда я старался завести разговор о будущем, о том, что всех нас ожидает, как сложится жизнь после войны. Ведь конец ей когда-либо придет. Хозяина волновали вопросы более непосредственные: добыть бы поросенка и поставить его на откорм.
В течение долгих пяти месяцев чуть не каждодневно, с упорством и фанатизмом проповедника он внушал мне, что все, чем мы жили до войны, - дурной сон. Теперь пойдет жизнь по-новому. А как по-новому - он не задумывался.
Все это время он был подвижен, энергичен, хорошо настроен, хвалил оккупантов, готов был расшибиться перед ними в лепешку, не жалея ни своих сил, ни сил своей лошади, трудился на благо сельхозкомендатуры.
Но горе не обошло и его дом, стоящий на самой окраинной улице города. Как-то немецкая воинская часть забрала его конягу, а взамен дала несколько сотен оккупационных марок. Оказавшись безлошадным хозяином, он не без труда получил работу на городской бойне, обслуживавшей гарнизон. Его корова всегда паслась на суходоле позади усадьбы, и вот однажды пьяные гитлеровские солдаты прирезали ее, унесли мясо, а хозяину оставили рога и копыта. Но и это не изменило настроения Пароконного. Чего не бывает: война!
Перед рождественскими праздниками город облетела страшная весть: полевая комендатура и зондеркоманда устроили облаву в городе, схватили много девушек и молодых женщин и отправили их в район передовой для ночных радостей гитлеровским офицерам. Исчезла Елена. На неделю пропал и Пароконный. Ходили слухи, что одним из пяти возчиков, отвозивших женщин, был он.
Жена Пароконного Никодимовна - полная, вечно заспанная, с растрепанными волосами - день и ночь ревела, отжимая кулаками слезы.
- Хватит… хватит, - успокаивал ее Пароконный. - Пропала - и снова заявится.
Я старался наводящими вопросами выяснить судьбу, постигшую Елену, но хозяин отмахивался:
- Тебе-то какая печаль?
В первых числах января, оставшись один дома, я полез на чердак. Мне надо было спрятать немецкую карту. Разыскивая подходящее место, я под слоем шлака неожиданно обнаружил сверток. Естественно, я не мог не раскрыть его. В старой дерюге оказались завернутыми несколько тысяч настоящих, не оккупационных, немецких марок, фотоаппарат, около десятка пачек сигарет, самопишущая ручка, чистая - без единой помарки - записная книжка немецкого происхождения.
Находка заставила меня призадуматься. Тревожное воображение сразу вселило в мою голову подозрения. Подсознательно, помимо моей воли, возникли вопросы: случайно ли это, не ведет ли хозяин подкоп под меня, за что его немцы облагодетельствовали?