Скоро после того собрания случилось у неё дело на Мавриной заимке, что располагалась в верстах полутора от Афанасьева.
Шла не торопясь по лесной дорожке, которую знала и помнила до каждой впадинки, до каждого пня, до берёзины и колдобины.
Заимка Маврина была у жителей афанасьевских на счету особом – за близость и местоположение, за дремотные леса вокруг и за луг, что примыкал с южной стороны, прозванный людьми "Мокрым". Этот Мокрый луг зачинался как раз от Мавриной, изгибался дугой в сторону заимок Кулики и Сатай.
В старину каждый сметливый хозяин старался иметь собственную заимку, да не каждому это было под силу. Однако многие напрягали жилы: корчевали мелколесье, а то и кряжи вековечные, ставили избы, амбары, стайки, огораживали жердями выгоны и поскотины, обустраивались и обживались на десятки лет вперёд. Близ заимок были поля. Иной хозяин и сам проживал на заимке безвыездно, но чаще селил там работников или безлошадную родню.
Весной, как только оголялась земля и начинала проглядывать молодая поросль, перебирался глава дома с семьёй на заимку и проживал здесь вплоть до завершения всех сельских работ, отлучаясь лишь по крайней необходимости, когда возникала нужда куда съездить, чего прикупить, поднанять какую пару рук для ускорения заготовок. Да и некогда было разъезжать: с самой весны и до поздней осени работал крестьянин в поте лица, изматывая и себя, и домочадцев, добывая пропитание, из которого и слагалось потом хозяйство. Больше добыл – больше и продал. Больше продал – больше и приобрел. Больше приобрел – больше захватил земли. А земля для него была всем: кормила, обувала и одевала, обеспечивала прирост семьи, а когда изнашивался телом, забирала к себе на вечный покой.
По левую руку от Мавриной заимки Мокрый луг ограждался огромными елями, будто доросшими до своего отпущенного им природой предела и замершими на месте так-то на многие века вперед. Ежели смотреть от заимки в сторону этих елей, то взору открывались сплошные заросли кислицы и иван-чая. В пору летнюю горел Мокрый луг огнями стародубов, жарков, саранки, голубел головками васильков, зеленел высокой густой травой, какой произрастало здесь в изобилии. Жалко было губить ту красоту человеку с косой, но делать было нечего, и ложилось богатство лесное тугими валками, сохло до времени, сгребалось и укладывалось в копны. А там и новая поросль поспевала, правда, не дорастая до потребной высоты и спелости. Тем Мокрый луг и славился, что можно было здесь собрать два укоса при любом лете, мокротном или засушливом. Гадали афанасьевские жители, в чём тут закавыка, да ничего придумать не могли. Высказывалось предположение, что близ верха земли, где нарастает дерновина, а из неё и разнотравье, будто бы лежит плоская водоносная жила, как бы ослабевающая в своей упругости и течи в дни затяжных дождей, и обретающая силу в жару. Но как бы там ни было, Мокрый луг во всякий год приносил обильный урожай сена.
Здесь же любили афанасьевцы собираться на гулянье в Христовы праздники, по случаю свадьбы, по какому другому заделью. Сюда же любила вечерами приходить молодёжь, за которой, как водится, увязывалась и мелкотня.
Памятен Настасье Мокрый луг тем, что здесь состоялся её первый сговор с Семёном, с чего и почались её девичьи грёзы, томление тела и обмирание души.
Годов пятнадцать ей было, когда в ватаге такой же, как и она, молоди притащилась на Мокрый луг доглядывать за теми, кто уже хороводился, распевая и приплясывая под разливистую гармонь. Выглядывала из-за кустов и берёзин, таращила глазёнки на то, как парни и девки то сходились в танце, то расходились, притопывая.
"А мы просо сеяли, сеяли…" – задирали девки.
"А мы просо вытопчем, вытопчем…" – настаивали парни.
Хотелось туда же, да года не пускали. Подрасти надо было. Тут и тронул девчонку за плечо кто-то.
Вздрогнула, обернулась, а то стоит Семён, который был старше Настеньки годов на десять.
– Ну что, душа моя, – спросил. – Тоже тянет попрыгать?
– Тянет, – прошептала, как заворожённая.
– А пойдём прогуляемся по лесу, я тебе сказку расскажу.
– Пойдём, – чуть выдохнула.
И пошли. Он степенно, с хорошей улыбкой на смуглом лице, она чуть в сторонке – растерянная, притихшая.
Семёна Зарубина она знала. С парнями деревенскими он мало в чём сходился, дружил только с Ларионом Беловым. С этим его только и видели.
Не слыл ленивцем и забиякой, не был замечен в чём худом, а вот с книжкой – замечен. Всё читал, к дьячку местному хаживал, разговоры всякие вёл. И дома у Настеньки о Семёне по-доброму отзывались, особливо тятенька, который вообще-то скуп был на слова. Зато уж ежели скажет, дак золотом сыпались те слова, хоть собирай – да на базар в Тулун поезжай за обновами.
– В деда, – говаривал родитель. – Не в тятеньку-балабона. Дед-то его, Степан Пименович, знатный был християнин. Умел работать, землю понимал. Энтот – в него: и обличьем, и повадкой.
Слышала, да не слушала девонька слухом сторонним, потому как мала была. А тятенька нет-нет да помянёт Степана Пименовича:
– Сказывали, секрет он какой-то знал, будто бы переданный ему одним пришлым стариком. Оттого и рожь родилась, и скот вёлся, и птицы был полон двор. А помер – поделили хозяйство-то детки и расфуговали нажитое, ни с одного толку нету.
И договаривал в раздумье:
– Може, внуку передал секрет-то, любил он Сёмку, всюду за собой таскал…
Оказавшись с Семёном наедине, вдруг вспомнила те тятенькины наговоры да возьми и ляпни ни с того ни с сего:
– Секрет ты будто бы знашь, про то тятенька сказывал. А секрет тот дедушка твой, Степан Пименович, тебе передал…
И выскочила наперёд, встала пред ним, заглядывая в глаза Семёновы снизу вверх.
– А хочешь, расскажу тебе, душа моя, и о деде своём Степане Пименовиче, и о секрете его?
– Сказывай! – подскочила Настенька на месте.
– Слушай же… Отсед
Рассказ Семёна
Были мы в то лето с дедом на заимке. И раз как-то отворяются двери в избу – и входят трое стариков. Все разные обличьем. Первый представился Богданом – высокий, седой, костистый, с большими руками и видно, что сильный. Другой, пониже и пошире в плечах, назвался Насыром – татарин, значит. Третий и вовсе маленький росточком, кругленький такой и глаза – совсем щелочки. Звали они третьего промеж собой Тофиком. Из тофалар он оказался, это народ такой в горах Саянских проживает, что от Афанасьева вёрст с пятьсот будет.
Заговорил Богдан, и так заговорил, будто откуда-то сбоку, со стороны. Вот как будто кликнешь в лесу, а чуть погодя – отзыв, так и его голос показался мне. Богдан этот и говорит:
– У тебя, хозяин, худо было в избе. И сейчас-то худо здесь.
Пошёл к одному из углов избы, порылся и несёт мешочек, развязывает и высыпает из него, как сейчас помню, какие-то корешки, пёрышки птичьи, волосы человечьи, косточки какие-то.
– От этого и худо тебе, – говорит. – А хочешь, я сделаю так, что недруги твои сами сюда прибегут?
– Не надобно энтова, – отвечает мой дед. – Пускай себе живут.
– И правильно, – согласился Богдан. – Я сейчас нечисть эту зничтожу.
И пошёл прямо в баню. А чуть погодя будто слышим крик, какой-то писк, будто кто-то кого-то гоняет да мучает.
Возвращается Богдан и спрашивает моего-то дедушку:
– Ну, теперь сказывай, что у тебя стряслось-то…
Степан Пименович и поведал о том, что помер сын у него в цвете лет, только полгода как женился. Поехал в поле и вдруг ни с того ни с сего упал на землю, и кровь пошла горлом. Истёк кровью-то.
– Это сосед твой по наущению брата своего напустил на сына твоего порчу за то, что не женился он на его дочке. Сказывай дальше.
– А дочь моя померла в Тулуне в больнице. Захворала, бедная, вот и свёз я её в Тулун, тамоко и померла от неведомой болезни. Привёз я её без волос и бровей.
– Это соседа же дело рук, потому как решился он весь род твой свести под корень, – вставил своё слово Богдан.
– Тут и старуха моя сковырнулась, – продолжил Степан Пименович. – С вечера говорит мне, что, мол, помру я, Стёпушка, чую – помру скоро…
– И эта беда из того же угла, откудова вынул я мешочек.
И подытожил Богдан:
– Следом и другие твои корешки поотмирали бы, да теперь ничего не бойся – живи и здравствуй.
Присели они за стол, покормил их дед-то мой, а я тут верчусь, стараюсь не пропустить ни единого словечка.
Откушали, и Насыр с Тофиком подались спать, Богдан со Степаном Пименовичем остались. Богдан-то и сказывает:
– Подрядились мы тут недалече дрова заготавливать, а ночевать негде. Строить какую землянку – только время терять. Ежели ты не супротив, то мы у тебя ночевать будем. Уходить будем рано, приходить поздно и никоим образом не помешаем тебе.
– Живите сколь хотите, – отвечает мой дед. – И я возле вас какого знахарства наберусь, вижу, люди вы непростые и с добром ко мне.
– Ну, уж никак не обидим и не стесним, – отвечает Богдан. – А так как человек ты сторонний и добрый, то хочу я облегчить душу свою рассказом о своей жизни, ежели нет от тебя возражения, то послушай меня, старика…
И начал сказывать издалека, с самых молодых своих лет.
Жил будто бы в далекой Беларуси, в Могилевской губернии, старик, и было у него три взрослых сына. Старику тому будто бы дано было от самой Земли некое Знание. И жил будто бы рядом помещик, который ведал о Знании старика и всякими правдами и неправдами использовал его.