Валерий Поволяев - До последнего мига стр 34.

Шрифт
Фон

Действительно, кем? Голова начала кружиться, будто в ней раскрутили некий волчок, перед глазами встал дым - красноватый, вязкий, без запаха и вкуса, всё вокруг себя убил, и из дыма, как из далёкого далека, будто из сна, донёсся низкий голос дворничихи:

- Сестра? Невеста? Жена?

Голос вернул Каретникова на исходную точку, он отогнал поднявшийся дым.

- Нет, ни сестра, ни невеста, ни жена. - Немного подумав, добавил: - Могла быть женой.

- Понятненько, - сказала дворничиха. - Сочувствую. Что же вы хотите, - взглянула на каретниковские погоны: один просвет, четыре звездочки, - гражданин капитан?

- Александра Тимофеевна, вы, говорят, выносили из квартиры…

- Ничего я не выносила, - перебив Каретникова, вскинулась дворничиха, - и вы не родственник и не милиция, чтобы мне допросы устраивать, - густой голос её одеревенел, из глаз стремительно улетучилась робость, и Каретников подумал: деревенская это привычка всё прибирать, откладывать на чёрный день, заначку делать, считая, что каждый гнутый ржавый гвоздь своего часа потребует… Володя Мокров тоже был такой. - Те, кто могёт допрос устраивать - не устраивает, а вы учиняете…

Вот те и оборот, вот те и беззащитность в глазах.

- Да ничего я не учиняю, - Коробейников старался говорить как можно мягче, тише, ему было важно, чтобы дворничиха поняла: ничего ему из квартиры Коробейниковых не нужно - ни вещи, ни тряпки, ни меховые лохмотья, пусть всё это дворничиха с девчоночьим взглядом, способным так быстро преображаться, напялит на себя и отправится на Невский проспект показывать публике, какая она богатая и как славно умеет одеваться, - ничего не нужно, хотя сейчас Каретников, как никогда, жалел, что не взял у Ирины на память какую-нибудь пуговицу, безделушку, булавку или гребешок, хранящий запах её волос, - пусть это было бы звенцом, сцепом, который бы связывал его и её, или, если хотите, амулетом, хотя амулет - это совсем не то… - И не собираюсь учинять, Александра Тимофеевна, - Каретников, словно бы вспомнив о чём-то важном, сунул руку в карман шинели, достал смятую в комок кредитку и, не глядя, ткнул ею в согнутую ковшиком ладонь дворничихи, подумал, что реакция у этой деревенской женщины будь здоров какая, и когда это только успела она подсунуть под его руку свою ладонь?

Судя по тому, как отмякли глаза дворничихи, понял, что кредитка была хорошего достоинства, не часто дворничихе давали такие.

- Следуйте за мной, - церемонно, будто великосветская дама, произнесла дворничиха, протиснулась между Каретниковым и автобусным коробом, отперла дверь своего хранилища, сделала движение рукою, приглашая Каретникова войти.

В автобусном коробе вкусно пахло берёзой. Каретников, чуть освоившись в сером, лишь кое-где пробиваемом узкими лезвиями света сумраке, увидел несколько веников, прибитых, словно картины, к стене.

Веники не хуже картин украшали стенку автобусного короба, пахли весной, чем-то сложным, щекотным, вызывающим тепло и благодарное ощущение - так, наверное, пахнет и тающий снег, и первые лиловые цветочки с замерзшей серединкой, пробивающиеся сквозь рыхлые сугробы, и прелая, прилипшая к земле трава, и сморщенный гриб, обойдённый бдительными собирателями-едоками.

Дворничиха остановилась подле стола, запалила коптилку. Каретников, посмотрев на эту коптилку, чуть не охнул: уж очень она была похожа на Иринину - фитилёк, вдетый в посудину. Но посудина у дворничихи была всё же не та, что у Ирины. У Ирины, насколько помнил Каретников, был старый гранёный стакан, у дворничихи - больничная либо аптечная склянка. Пошарив под столом, дворничиха достала несколько рамок, отерла каждую рукавом телогрейки, разложила перед Каретниковым:

- Всё, что осталось.

Это были фотографии - чёткие, хорошо обработанные, нисколько не пострадавшие. Крайняя была Иринина. Каретников закусил губу: как живая! И платье на Ирине было то же самое, что и тогда, в ту ночь, - белое, струистое, сшитое из невесомой прохладной ткани, взгляд безмятежный, настолько безмятежный, что Каретникову невольно подумалось: фотоснимок был сделан весной. Такие лица у людей бывают только в весеннюю пору, в период пробуждения.

- Если хотите - забирайте, - сказала дворничиха.

- Да-да, конечно. Вот эту фотографию, - Каретников взял со стола рамку с Ирининым снимком. - Если, конечно, можно. - В голосе его прозвучало что-то умоляющее, дворничиха подумала, что этот чудной капитан способен даже на колени хлопнуться, если она не отдаст фотографию, хмыкнула что-то про себя, хотела ещё раз протянуть сложенную ковшиком ладошку, но тут ей в голову пришла мысль, что нехорошо наживаться на чужом горе, грех, и она посуровела лицом. - Можно?

- Отчего же нельзя?

- Извините… а вы не знаете, как она… - он посмотрел на Иринину фотографию, обузился лицом, рот обметали две светлые скобки, губы на фоне этих скобок потемнели, сделались печёными, - вы не знаете, как она умерла?

- Не знаю, - дворничиха взялась пальцами за обрез платка, дёрнула его вниз, натягивая платок на самый нос, глаза ушли в тень, весь облик её враз сделался скорбным, старушечьим. - Знаю только, что, когда в квартиру пришли бытотрядовцы, она была мертва, - дворничиха ткнула пальцем в фотографию, постучала ногтем по стеклу.

Каретников сморщился, ему показалось, что от этих ударов Ирине больно. Дворничиха расценила реакцию по-своему:

- Были такие бойцы. Из бытовых отрядов. Как сказал о них товарищ Жданов, это были отряды-утешители. Детишек они много спасли, - добавила дворничиха, - детишкам-то было хуже всего.

"А взрослым лучше?" - с неожиданным раздражением подумал Каретников, ощутил, как у него дёргается-кривится лицо, поспешно кивнул дворничихе и, резко развернувшись, вышел из автобусного короба. Услышал, что дворничиха выбралась следом, забряцала замком, всовывая медные дужки в спаренные петли двери.

- До свиданья, гражданин капитан! - крикнула ему дворничиха вдогонку, и от её густого неженского голоса с недалёкого дерева сорвалась шапка снега, упала на землю, рассыпалась беззвучно. Будто и не было невольного этого полёта, будто и не было снеговой нахлобучки, будто ничего не было. Абсолютно ничего.

Каретников долго ходил по Васильевскому острову, натыкался на какие-то скамейки, мусорные урны, растущие прямо из сугробов деревца, морщился, щурил подслеповато, старчески глаза, хотя глаза у него были молодыми и зрячими, на фронте не подводили, он хорошо стрелял и из пистолета, и из винтовки, и из ППШ, машинально стирал пот с лица. Хотя старик - не старик, а всё-таки Каретников постарел за последние два часа, ещё немного, и, глядишь, седина в висках забелеет - скорбная примета.

То, что человек, много переживший, седеет иногда в восемнадцати- или девятнадцатилетнем возрасте - чушь, ерунда. У Каретникова в роте были такие ребята, обугленными из огня вылезали, но не седели. Седина - это признак старости либо слабости, а ребята из его роты - далеко не слабаки.

Кто он в этой жизни - кредитор или должник? Платит или сам даёт деньги взаймы? И чем он может расплатиться за то, что ему дарована жизнь, в то время как многие, находившиеся рядом с ним, убиты? Есть раны, которые не лечат - их невозможно вылечить. Когда-то дядя Шура Парфёнов рассказывал, что одна блокадная женщина умерла от царапины на руке. Не дай бог в блокадное голодное время получить рану - рана в блокаде не то, что рана на фронте; на фронте, на ленинградском участке, люди были посильнее, чем в городе, пайку всё-таки получали, в городе этой пайки не было - и всё, царапина могла доконать человека.

Человек настолько слабел от голода, силы организма сходили на нет, что даже мелкий порез не заживал. Неделями, месяцами люди носили повязки, марлевые и тряпичные накрутки, охали, удивлялись - почему же пустяковая царапина не заживает, а она никак не могла зажить, у организма не хватало сил справиться с нею. Лица, руки людей были покрыты чешуйчатыми струпьями, застругами, из которых сочилась розовая свекловичная сукровица, на ногах и руках вскакивали цыпки - след голода, холода, напряжения духа и тела. Каретников сейчас тоже мог погибнуть. От царапины, от толчка, чьего-то неловкого движения. Ему казалось, что сердце у него тычется во все углы и никак не может найти собственное гнездо, в котором оно чувствовало бы себя покойно, не ощущалось Каретниковым.

А сейчас ощущается, словно внутри сломался какой-то слаженный механизм и после движения вверх - а он всё время двигался вверх - начнётся стремительное падение вниз. Когда Каретников рухнет на землю, от него ничего не останется, только небольшая куртина земли, на которой вырастут и расцветут злаки, травы, цветы. Каретников ждал момента, когда он понесётся вниз, к собственной гибели, и не боялся его.

Он присел на какую-то заснеженную скамейку, поглядел перед собой, не рассмотрел ничего - ни Невы под снеговым ровным одеялом, ни тщедушного пароходика, вмёрзшего в лёд, ни согбенной старушки в длинном пальто, прошедшей к мосту Лейтенанта Шмидта, ни заводского силуэта на том берегу, - потом положил на колени рамку с фотографией, посмотрел на неё. Рот у Каретникова дёрнулся сам по себе, и Каретников засунул рамку под отворот шинели. Как когда-то буханку хлеба.

На падении, на боли жизнь не кончается, она продолжается, как продолжится и его жизнь. Каретников потёр, пальцами виски, пожалел, что не спросил у дворничихи, где похоронили Ирину Коробейникову.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора