Вопрос о том, как или каким образом залечили моего брата, не мог не всплыть. Притом что Иван Емельянович сам же и назвал словомзалечить(в другой раз, на миг задумавшись, он варьировал так: интеллект взрослого человеканасильственно погрузили в детство ). Психиатр и тут не стал отмежевываться от прошлых лет, что делает ему честь. Он не стал перекладывать — мол, кажется,они лечили так, а может быть этак. Он все назвал. Когда человек профессионал и к тому же (не одно и то же) достаточно беспристрастен, он умеет объяснить и назвать просто, точно.
Иван Емельянович сидел за своим столом — человек физически заметно сильный. Моих лет. Даже, пожалуй,за пятьдесят пять. Крупный, большой мужчина, с громадными руками. А речь словно струится — медленна и точна.
Возможно, в эти дни я навязывался и слишком уж лез к нему в душу (в близкое, душевное знакомство) — хотел быть как Шевчук.
— А вот Гамлет? Принц Датский?.. Болен ли он с нашей, с нынешней точки зрения?
Получилось, пожалуй, глупо. (Я сам от себя не ждал, то есть про принца.) Но ведь я философствовал, приставал именно что в одеждах писателя, выспрашивая больше, чем допускали рамки беседы с врачом.
Но тем заметнее, насколько Иван Емельянович был со мной терпелив. Участлив. Тут ведь в игре был не только я, но и Веня. Венедикт Петрович, хоть и не числился диссидентом, все-таки, вне сомнений, мог быть отнесен к пострадавшим. В общении с ним всякому врачу (врачишке! — ярился я), даже и главврачу, следовало все-таки быть и чувствовать себя виноватым.
— Что Гамлет! Гамлет молод... У Венедикта Петровича сейчас проблема биологического старения. Болезни ведь тоже стареют. Вместе с человеком.
— Это же хорошо?
— Как сказать. Возраст и возраст. Тут есть существенная разница: наша болезнь, старея — не дряхлеет.
А Веня, конечно, дряхлел. (Без свежего воздуха. На больничном питании.) Не только врачу, но и родственнику тоже следовало слышать за собой вину, если за эти десятилетия он жив-здоров. Так что, возможно, мы оба сейчас виноватились, каждый по-своему.
И не делал Иван Емельянович из больных ангелов, вот что подкупало. Психическая болезнь страшна. Чаще всего неизлечима. Когда вдруг, по ходу нашей беседы (сидели в ординаторской), из отделения буйных донеслись крики, он мне сказал:
—...Слышите?.. Там буйные. Это Сугудеев. Без нейролептиков не обойтись. Бросается на людей. Калечит их, если зазеваются.
Развел руками:
— Выхода нет.
И рассказал, как ловко Сугудеев, уже в рубашке, сумел притвориться: попросил воды и, высвободив руку, ухватил медбрата за волосы (сколько раз говорено: по одному в таких случаях не подходить!) Ухватил за волосы и бил его головой о пол. Медбрат не мог ни кричать, ни позвать. (В согнутом положении звуки нечленораздельны.) Медбрат выл, и второй медбрат, покуривая в конце коридора, полагал, что воет сам Сугудеев, и пусть!..
Поминутный микрокивок головой, означавший полное и честное согласие с жизнью: да... да... да... Шли на укол вместе, ели и пили вместе, и с жизненным итогом своим тоже соглашались все вместе. Здесь тихие.
Здесь никто не кричал. Зато вся палата кивала. Сидели на кроватях и тихо кивали. (Лесок, шевелящий листьями в безветрии.) Я у Вени, сидим на его кровати рядом, и вот сколько нам, сидящим, теперь лет — 54 и 51. В больничной палате, кажется, и нет других перемен. А чуть раньше было 53 и 50... Я по-прежнему чуть впереди, в университете на три курса, а теперь на эти три условных единички, уже незначащие, слившиеся в ничто. Мы так и идем: не спеша пересекаем наше столетие.
Седина все же напоминает, что де-факто Венедикт Петрович меня обошел — его голова бела.
— Хочешь чаю? — спрашиваю.
И, уловив тихий братский кивок: да...