Сейчас улицы снова называются теми же именами, что и при Франце Иосифе. Звезда и памятники – все, кроме монумента Советским солдатам на площади Свободы, – убраны. Обелиск в память советских солдат был установлен на площади Свободы сразу после войны, в 1945 году, на месте разрушенной скульптурной группы, посвященной оторванным после Трианона территориям. В 1956-м герб СССР был с него сброшен, а на вершине вместо пятиконечной звезды был поднят флаг Венгрии; через год и то и другое вернулось на место. Герб сбивали еще раз в 2006-м, после чего памяиник был окружен высоким забором; забор убран в 2014 году. Время от времени высказываются требования о переносе его к месту захоронений советских солдат на кладбище Керепеши. Память о советской роли в венгерской истории ХХ века двойственная, и дискуссий еще будет много, но время сбрасывания памятников, кажется, уже миновало.
Сколько-нибудь заметных построек, по духу, стилю или хотя бы функции соответствующих идеологии социализма, за сорок лет так и не появилось. Будапешт искренне не понял и не принял пафоса строительства нового мира. Слишком убедителен, видимо, был мир ушедший. Не зря же венгры, половину своей истории боровшиеся с Австрийской империей, не стали сочинять на нее карикатуру, в отличие от чехов, давших миру Швейка.
Александр Каверзнев, один из ведущих телепрограммы "Международная панорама", в 1981 году в рубрике "На меридианах дружбы" журнала "Вокруг света" опубликовал статью, где вспоминал о своем визите в город в 1967 году:
"По утрам к окну на седьмом этаже лепился мокрый снег, а потом моросил дождь; по стеклам плыла копоть, густо падавшая на город из тысяч старых печных труб. За окном ни домов, ни деревьев – только зыбкие волны тумана, на которых качались зеленые и фиолетовые отражения неоновых вывесок. Да еще снизу, со дна мутной пропасти, тревожно мигали красные стоп-сигналы: там, на круглой площади Бароша, перед Восточным вокзалом, под пеленой смога буксовали грузовики и отчаянно лязгали трамваи. Их шум проникал из другого мира, а в самой гостинице было пусто и тихо, лишь отсчитывали минуты большие часы в коридоре".
Будапешт 1967 года в его описании выглядит неуютно, хотя о событиях 1956-го автор на всякий случай умалчивает. Не акцентирует он и тот факт, что по логике войны это был вражеский город, и медаль из знаменитой песни – не "За освобождение", а "За взятие Будапешта". Автору не просто найти политически правильную интонацию для описания города, который так недавно дважды штурмовала советская армия.
Спасает Австро-Венгрия. Как видно, она вполне сохраняла живое дыхание: "В маленькой кондитерской улыбалась любезная старушка, которая пекла пирожные еще при императоре Франце Иосифе, и столь же приветлив был древний дядюшка, по сей день не снимающий со стены табачной лавчонки поминальный список клиентов, погибших в первую мировую войну". Замечательно это удивление советского журналиста: надо же, не снимает список погибших клиентов… Как и то, что он недоговаривает: кондитерская-то у старушки и лавочка у дедушки – скорее всего, свои собственные, частные.
Советский облик Будапешта был призрачен и непрочен и исчез сразу, как только страна рассталась с социализмом и вернулась в Европу. Ломать ничего не пришлось. В политике так же: смена режима в 1989 году произошла без каких бы то ни было эксцессов. Заплатив за свой европейский выбор кровью в 1956 году, в 1989-м страна перешла из социалистической системы в капиталистическую так аккуратно, что слово "революция" выглядит гиперболой.
На память о той эпохе остался парк советских скульптур, памятник на площади Свободы, повсеместное знание пожилыми венграми фразы про "Товарищ учительница" и гипсовые бюсты Ленина-Сталина в магазинчиках старинных вещей.
Венгрия на качелях
"Как это ни покажется парадоксальным, но политика лавирования Кадара в известной степени восходит к "политике качелей", которую использовали в начале 40-х гг. Хорти и его премьер-министр Миклош Каллаи. Суть ее состояла в том, чтобы посредством целой серии маневров умудриться сохранить в тени великой державы возможность для проведения относительно самостоятельной политики. В 60–80-е гг. сменились держава (раньше была Германия, теперь – СССР) и официальная идеология (раньше был национализм, теперь – коммунизм), но суть самой "политики качелей" осталась примерно той же".
Дмитрий Травин, Отар Маргания. Европейская модернизация
Столичный вопрос
Будапешт становится понятнее, если сравнить его с Петербургом, причем не поодиночке, а в парах: Будапешт – Вена и Петербург – Москва.
Будапешт времен Австро-Венгрии гордился званием "маленького Парижа", Петербург примерял на себя маски северной Венеции, Амстердама или мало кем виденной Пальмиры. Черепичные крыши, дворики с галереями – Будапешт. Каналы и шпили – Петербург. Противоположности? Да, пока за прекрасными видами не обозначится вопрос, с которым оба города обращаются к миру, один по-русски, другой по-венгерски: "Что значит быть столицей?"
Слово прозвучало – и тут же становится ясно, что давний спор Питера и Москвы имеет ту же природу, что и соперничество Будапешта и Вены во времена Габсбургов. И печаль, носящая в Питере имя русской тоски, а в Будапеште называющая себя венгерским пессимизмом, обнаруживает, наконец, точку опоры.
Оба города во времена своего расцвета называли себя столицами великих империй. И в одночасье, в 1918 году, столицами империй быть перестали.
За плечами Будапешта – тысячелетие, но сам собой он стал в 1873 году, когда в один город объединились королевская Буда, патриархальная Обуда и торговый левобережный Пешт. В тот год Санкт-Петербургу как раз исполнилось сто семьдесят – что за возраст для города? Но почти все эти 170 лет город и считался, и служил столицей огромной Российской Империи.
История Петербурга – не рост, а взлет, на редкость быстрый и непривычно четко организованный. Петербург удивлял иностранцев простором и обилием величественных зданий, подданных России – тем, что появился на поверхности земли как будто бы сразу во всем величии и размахе. Он казался не столько местом для человеческого обитания, сколько воплощенной идеей Петра Великого, гениальным планом, начертанным сразу на земле, а не бумаге линиями гранита, а не карандаша. Город был задуман одним человеком, реализован волей одного этого человека. И стал блистательной столицей великой империи.
Будапешт о мировом величии не помышлял – по крайней мере, до середины XIX века. История у Венгрии выдалась неспокойная, и в роли столицы выступала не только Буда, но временами и Вишеград, и Эстергом, и Пожонь, она же Прессбург, она же Братислава. В 1867 году на свет появилось единственное в своем роде государственное образование – дуалистическая Австро-Венгерская империя. Ей полагался один император и две столицы. Первая, само собой, – Вена. А вторая – Буда, старая резиденция короля Матьяша? Что вы, господа, XIX век на дворе, время пара, коммерции, юриспруденции и Прогресса. Миром теперь управляют не из королевских дворцов, пусть и стоящих на таком высоком берегу, как в Буде, а из банков, заводов и бирж.
Центром торговли и промышленности был лежащий на другом берегу Пешт, в противоположность дворянской, католической, рыцарской Буде – буржуазный, реформатский, торговый город. И был человек, способный сделать существующим то, что другим казалось лишь возможным и желаемым.
Граф Иштван Сечени, наследник одного из богатейших семейств Венгрии, стал инициатором строительства моста, ведущим менеджером, как сказали бы сейчас, добрым гением. Финансировали строительство венские и пештские банкиры; граф Сечени также внес собственные средства, и в 1849-м Цепной мост был открыт. Только после того, как оба берега соединись постоянной связью, и стало возможным говорить о будущем объединении городов в единый Будапешт.
Когда в 1873 году Европа узнала о появлении новой имперской столицы, столица российская пребывала на пике красоты и величия. Все главные сооружения уже построены. Вдоль рек и каналов возведены каменные набережные. Город производил незабываемое впечатление: "Золото куполов и шпилей сияло на самой богатой, самой изумительной диадеме, которую когда-либо мог нести город на своем челе… Что может сравниться в великолепии с этим золотым городом на серебряном горизонте, над которым вечер белеет рассветом?". Так написал Теофиль Готье, видавший уже и Париж, и Рим, и Лондон, но очарованный Петербургом.
Однако как раз тогда, во второй половине XIX века, "дух времени" начинает заметно меняться. Столицу критикуют. В знаменитой формуле Карамзина, назвавшего Петербург "блистательной ошибкой" Петра I, ударение все чаще ставят на второе слово. Жалеют мужиков, умерших в болотах при строительстве города. Припоминают Петербургу его "умышленность", его неестественность. И начинается: Петербург де голова, да Москва-то – сердце; Петербург и говорить по-русски не умеет; Москва женского рода, Петербург – мужского… Эйфория западничества кончилась – русские вспомнили о старой уютной столице, которая, оказывается, роднее и милее, чем холодный Питер. И началась не смолкающая до сего дня песня про две противостоящие столицы, про бордюр и поребрик, про подъезд и парадное.