Музыка – это звон колокола, щебетание свирели, завывание трактирной однострунной скрипки масанко, басовое дребезжание баганы. Той самой "баганы" из "Абиссинских песен" Гумилева: "Абиссинец поет, и рыдает багана, воскрешая минувшее, полное чар…" Когда я зачитывался этими стихами в подростковом возрасте, думал, что "багана" – девушка из какого-нибудь туземного племени, красавица с высокими скулами и ореховым оттенком кожи, благодарная слушательница бродячего певца. Но тогда почему ее рыдание "воскрешает минувшее, полное чар"? Словарь Даля предлагал несколько альтернативных вариантов: 1) "жердь, шест, иногда рассохой, для установления кочевой кибитки", 2) "растение багон, багун, багульник", 3) "заика, косный; человек-скороговорка, таранта, которого трудно понимать". Первые два значения отметались сразу, а третье кардинально меняло смысл всего стихотворения: значит, над песней абиссинца рыдает не туземная прелестница, а какой-то невразумительный "таранта", человек-скороговорка, воскрешающий в памяти былые времена, когда он еще не так сильно заикался? Словом, удовлетворительного ответа я не нашел, а потом мне и вовсе разонравились "Абиссинские песни" ("Как любил я стихи Гумилева! / Перечитывать их не могу…"), и неразгаданная загадка перестала интересовать, позабылась – до сегодняшнего дня. Теперь я знаю, что багана – эфиопская двенадцатиструнная арфа, знаю, как она звучит (уж точно не рыдание; рыдает как раз масанко, а низкие вибрации баганы напоминают скорее шаманский варган), и эта музыка не то чтобы "воскрешает минувшее, полное чар", но безусловно затрагивает какие-то струны. "Так трогают только плохие внезапно стихи". Это – из Владимира Гандельсмана, чьи стихи я перечитываю всегда. А гумилевские стихи об Абиссинии, где "Под платанами спорил о Боге ученый, / Вдруг пленяя толпу благозвучным стихом, / Живописцы писали царя Соломона / Меж царицею Савской и ласковым львом…", трогают, как любые стихи, о которых давно забыл и внезапно вспоминаешь, много лет спустя с удивлением обнаруживая, что до сих пор помнишь их наизусть. Трогают, даже если (особенно если) по прошествии лет они кажутся совсем плохими.
Через некоторое время трудная ситуация с ослом благополучно разрешается, советчики разбредаются, и мы возвращаемся к автобусу – ждать Мелси, который уже успел под шумок улизнуть. Кто-то из пассажиров с добродушной ухмылкой объясняет, что наш водитель отправился промочить горло. Вероятно, он пошел именно туда, откуда доносится вся эта музыка. Если мы хотим, запросто можем к нему присоединиться.
Начинает смеркаться. Люди, бредущие по краям дороги, тоже как бы смеркаются, превращаясь в грациозные темные силуэты в белесых тогах. Гумилев был прав: в их внешности и осанке действительно есть какое-то исключительное благородство. Но вот они исчезают, и наступает ночь, затемнение кадра. И тогда вперед выступает деревенский юродивый – беззубый рот, клочковатая борода, лохмотья. Подыгрывая себе на масанко, он произносит монолог шекспировского шута, переделанный в песню: "Свежий воздух входит в мое жилище со всех сторон. Его сестра вода, которая всегда к нашим услугам, тоже входит, вливается отовсюду. Растения освежают воздух и придают красоту пейзажу. Вот что называется "современным домом. Наши друзья, итальянцы построили его перед тем, как уйти. Отец сеял тефф, сын сеял пули. Я воевал за свою страну. Мне говорили: "Свобода! Свобода!", а потом оставили меня в дураках. Я проливал за них кровь, а они отобрали у меня землю и наградили меня "современным домом". Это жилище открыто со всех сторон, но воры ничего не хотят у нас красть. У нас не воруют, хотя мы живем здесь всем миром. Вот и царское ложе до сих пор тут, почему никто не позарится? Вор ничего не крадет, потому что у нас нет замков. Нет ни замков, ни страха. Отец сеял тефф, сын сеял пули…" Он сидит на бревне у входа в сарай-трактир, видимо, выполняя роль зазывалы. Двое мальчишек забрались на крышу сарая и кидаются оттуда комками грязи, стараясь попасть в пыльную шевелюру певца. Перелет. Недолет. Попал. Певец вскакивает и, бросив масанко, обрушивается на обидчиков: "Что вы делаете? Кто вас такому научил? Да накажет вас небо!" Спрыгнув с крыши, мальчишки с хохотом пускаются наутек. Зазывала-певец возвращается на прежнее место. И снова – масанко, надрывное пение. "И рыдает багана…"
Распорядок жизни в эфиопской деревне жизни строго регламентирован. Среда и пятница – дни поста, когда есть разрешается только после полудня и только вегетерианскую пищу. Суббота – священный день отдыха, шаббат, и одновременно – базарный день. Люди, живущие в радиусе тридцати, а то и сорока километров, затемно стекаются по проселочным дорогам к рынку, запруженному повозками и скотом. Уже на дальних подступах слышатся мычание, блеянье, рев ослов, громкоголосица торговцев, попрошаек и чистильщиков обуви. На земле разложены товары: домотканая одежда, войлочные одеяла и накидки, глиняная посуда, плетеные корзины, травы, коренья, специи, тефф, сотовый мед, пряное масло "нитер киббэ", листья "гешо", из которых варят пиво, фрукты "тыринго" с дынной мякотью, обладающей цитрусовым вкусом. Каждый торгует чем может, даже если это шамма, которую носит он сам, или плошка, из которой он ест; не торговать нельзя.
Воскресенье – тоже день отдыха и, собственно, посещения церкви. К заутрене, как и к рынку, тянутся отовсюду. Начиная с четырех часов утра полутемное пространство под зонтичной соломенной крышей с навершием из семи страусиных яиц оглашается протяжным хоровым пением и женскими возгласами "ыль-ыль-ыль". Многие из прихожан сами принадлежат к "штату" церкви: певчие, ризничие, дьяконы, помощники дьяконов. В некоторых областях священнослужители составляют до десяти процентов сельского населения. Не зря в одном из поселков мальчишка-чистильщик, подбежавший к нам с привычным обращением ("мистер, мне нужны деньги, чтобы учиться на доктора"), неожиданно прибавил к своей легенде чистосердечное "ну, а если совсем ничего не получится, пойду в священники".
После церковной службы воскресный день, как правило, занимают судебные разбирательства. Мировой суд "аферсата" – любимое времяпрепровождение многих деревенских жителей. Присяжные собираются под каким-нибудь раскидистым деревом. Для обряда клятвоприношения полагается вырыть яму, завалить ее ветками и развести костер. Дальше все происходит согласно традиции и принципам римского права, изложенным в древней книге "Фэтхэ нэгэст" ("Законы царей"). На протяжении последних трехсот лет этот законодательный кодекс штудируется старейшинами с тем же пристрастием, с каким ортодоксальные евреи роются в подробностях Мишны и Гемары: за каждым пунктом стоит десяток подпунктов, а за каждым из них – сотня определений, уточнений и нюансов, о которых можно спорить до бесконечности. Поэтому нередко бывает, что до вердикта, который обычно сводится к небольшому штрафу, дело так и не доходит.
Помимо рынка, церкви и аферсаты сельский досуг вращается вокруг кофепития и кабаков "азмари бэт" – вроде того, в который Айелу водил нас на окраине Аддис-Абебы. Для столицы "азмари бэт" или "кынэ бэт" – скорее редкость, а для провинции – важная составляющая повседневной жизни. Здесь, как и в соседнем Сомали, издавна известном европейским путешественникам как "страна поэтов", к виршеслагательству относятся со всей серьезностью. Недаром освоение сложной техники кынэ и других поэтических форм (например, шестистиший "сылассе" и гимнов "мэлькээ", в которых воспеваются отдельные части тела святого) до недавнего времени составляло основу обучения в монастырских школах. В романе Хаддиса Алемайеху "Любовь до гроба" подробно описано восхождение Безабиха, одного из главных героев, по "поэтической лестнице": кочуя из одного "кынэ бэт" в другой, он проходит нелегкий путь от деревенского дьякона до учителя кынэ ("кынэ астемари") и, достигнув вершин мастерства, становится "мэри гэтами", что в этой табели о рангах, по-видимому, соответствует десятому дану в восточных единоборствах. Правда, кончается там все очень плохо, но на то он и романтический поэт, чтобы погибнуть в самом расцвете сил и т.д.
Кроме обычных трубадуров в Эфиопии до сих пор существуют потомственные "ночные певцы". Их называют "лалибэла" (не путать с городом Лалибэла, названным в честь средневекового царя-основателя). Лалибэлы-певцы принадлежат к так называемой "касте прокаженных". В данном случае речь идет не о болезни, а именно о кастовой принадлежности: лалибэла может быть абсолютно здоровым человеком, жить в достатке и благополучии. Но, как бы здоров и богат он ни был, по кастовому обычаю ему полагается выходить на улицу до восхода солнца и просить подаяния. Услышать песню лалибэлы под Новый год считается доброй приметой. Поэтому каждую осень лалибэлы наведываются в дома своих благодетелей, прославляя их в песнях.
Другая каста – "дурноглазые" (амхарцы называют дурной глаз "буда"). Человек, принадлежащий к этой касте, может быть полноправным членом общества, занимать высокий пост, пользоваться всеобщим уважением. Но если в один прекрасный день распространится слух о том, что кого-то сглазили, все претензии будут направлены к одному из "дурноглазых". Сельский совет устроит длительное публичное разбирательство с привлечением "экспертов по сглазу"; в конце концов, правосудие, скорее всего, окажется на стороне потерпевшего и от "буды" потребуют возместить убыток. Нередко к дурноглазым причисляют иудеев-фалаша и кузнецов. Почему иудеев, в общем, понятно: про них все сказано в "Славе царей". Но почему кузнецов? Толкователи снов и имен разводят руками.