Трубочист, чтобы карабкаться по трубе туда-сюда со щетками, пользовался помощью мальчугана, но я-то был взрослым мужчиной, и для меня это помещение было не приспособлено; неудобства возрастали с каждой минутой мучительного, как пытка, заточения, ибо движения мои были слишком ограничены, чтобы обеспечить продвижение с мало-мальски ощутимой скоростью, а необходимость соблюдать абсолютную тишину запрещала, не говоря уже о чем-либо ином, даже прочистить горло. Помимо всего прочего, мои переутомленные и взвинченные чувства скоро убедили меня, что проход постепенно становится все уже и уже, а стены сжимаются, готовые раздавить меня. В здании было этажей шесть. Я вздрагивал всякий раз, когда очередной темный зев возвещал об очередном камине в новой комнате, из страха, что падающая сажа выдаст мой подъем тому, кому случится коротать в этой комнате время, и, когда я раз за разом промахивался своей единственной рукой мимо очередной щели-ступеньки, я умирал от страха, что мои усилия предательски меня выдадут.
Но все выше, выше поднимался я наподобие честолюбивой крысы, обследующей неуступчивую горизонтальную нору, и постепенно во мне вызревала убежденность, что на верхних этажах в здании никого нет — кроме моей подыхающей персоны. Тем не менее по каким-то причинам это не уменьшило моих страхов, ибо постоянно меня навещали воспоминания о взрывающемся лице мертвой девушки, а по временам даже казалось, что ее вес по-прежнему оттягивает мою правую, пульсирующую мучительной болью руку, и я видел, стоило мне взглянуть вниз, как блестят из месива пюреобразной плоти ее зубы. Небо то казалось в миле от меня, то я чувствовал, что смогу до него дотронуться, если протяну руку; так что тот миг, когда моя голова, прорвав невидимую перепонку, вырвалась вдруг на свежий воздух, поразил меня ничуть не меньше, чем если бы я был младенцем, внезапно извергнутым из материнской утробы. Сначала я только и мог, что жадными глотками упиваться свежим воздухом, оставаясь забитым наполовину в трубу; но стоило мне восстановить дыхание, как я тут же с риском перевалился через край трубы и скатился по скату вниз, пока не попал в водосточный желоб, где и замер надолго в полной неподвижности, ибо силы мои были на исходе.
По счастью, стоки оказались достаточно широкими, а резной каменный фронтон высотой около трех футов скрывал подноготную крыши от любопытства улицы, так что я был надежно там схоронен. Немного придя в себя, я увидел, что луна садится и скоро наступит пора кромешной тьмы, прежде чем появятся первые признаки рассвета. Я дожидался этой темноты как друга. Бинты на моей руке изорвались и пропитались грязью, я сорвал их и отбросил в сторону. Постоянное тупое биение пульса, словно пульс самой боли, напоминало мне, что пулю не извлекли, и если я не доберусь поскорее до доктора, то долго не протяну. Но во мне осталось еще достаточно выносливости и решимости, чтобы спастись.
Ближайшим к Ратуше зданием оказался городской банк. Он стоял с другой стороны узенького переулка, в каких-то шести футах, и, что за чудо, имел плоскую крышу, но, увы, не вышел ростом: в нем было всего три этажа, и две крыши отделяло друг от друга футов этак восемнадцать. И тем не менее мне была видна донельзя соблазнительная пожарная лестница, спускавшаяся с затененной стороны здания; стоило до нее добраться — и мне обеспечена ясная дорога на свободу. Но все же вряд ли бы я отважился на этот решительный и страшный нырок вниз, если бы рассудок мой не сотрясала лихорадка. Когда совсем стемнело, я совершил его; я бросился в бездну; и, хотя в полете мое раскоряченное тело едва не задохнулось, приземлился я на другой стороне — и живым.