Федор услышал фортепьяно. То была соната Вебера, грустная и светлая, и Федор вообразил: играет женщина черноволосая, с очами темными и печальными. "Такая, непременно такая", – подумал он и увидел Оксиньку, Ксению Ивановну; увидев, кланяясь и целуя руку, ошеломленно подумал: "Нет, такая, только такая". А Кокрен уже усаживал его на диван, и Врангель кивал из кресел.
Все было обычным: ужин, сигары, подогретое вино, разговор. Ксения Ивановна, улыбаясь, сыграла несколько сонат – ученически-робко, девически-послушно, но от того, как она держала голову, как брала аккорды, от того, как переставила свечи и перелистнула ноты, от всего этого вдруг пахнуло на Федора грезами юности. И Матюшкин рассеянно поддерживал разговор о Колыме, о путешествиях английских моряков Франклина и Парри.
Они вышли от Кокрена вдвоем с Врангелем.
– Ну-с, какова?
– Мила, – сдержанно отвечал Матюшкин.
– "Мила-а-а"… – насмешливо протянул Врангель. – Прелесть!
Врангель свернул за угол. Федор вдохнул сырой, холодный воздух. "Как хорошо! И эта темень и этот дождь". В конце Первой линии невский ветер упруго толкнул его в грудь; он постоял, точно в удивлении, и зашагал назад к дому Кокрена.
Вот ворота, вот двор. И поленницы, и запах мокрой древесной коры, и темный квадрат неба. В окнах второго этажа двигалась тень. Огонек свечи загибался назад. Тень замерла у окна, огонек выпрямился. "О чем она думает? О ком?" Вспомнилось: "Приходите непременно. Здесь так одиноко!" Но может быть, она говорила это Врангелю? А может быть, лишь ему, Федору? И кому "здесь так одиноко": ей ли одной или им обоим, супругам Кокрен? Тень исчезла. Свет в окнах начал гаснуть…
Федора тянуло к Кокренам. Он приходил часто.
Ксения радовалась ему искренне и простодушно. Они чаевничали, и Ксения доверчиво говорила с ним без умолку. И Федор поддакивал, кивал, переспрашивал с таким интересом, будто слышал невесть какую занимательную историю.
Кокрен затворялся в соседней комнате. Капитан писал книгу о странствиях по России. Не посчастливилось разведать места меновой торговли чукчей с американскими туземцами? Да, это так. Но во-первых, он вывезет из России такую красавицу, какой не найдешь ни у кого в Портсмуте. А во-вторых, он напишет книгу: все-таки поправит свое финансовое положение. И в-третьих, скоро, скоро он сядет на корабль – и домой, в Англию. Стоило ли унывать?.. И Джон Дондас Кокрен строчил лист за листом.
А в гостиной влюбленный Федор слушал Оксиньку.
Шестнадцать лет прожила Ксения в Петропавловске-городке. Огромный мир лежал где-то за сопками, за рейдом, за волнами. Она не думала о нем, знала только, что оттуда приходят иногда в Петропавловск корабли, люди, вести. А потом нежданно-негаданно все переменилось. "Храни тебя бог, Ксенинька!" – прошептал на прощание отец и подарил дочке старенькую Библию.
Несколько месяцев ехали Рикорды, Кокрен, Ксения и лейтенант Эразм Стогов (он наконец выпросил перевод на Балтику), ехали на собачьих упряжках, верхами, в кибитках. Днем и ночью рядом с Ксенией был этот чужой человек – крепкий, жилистый, неутомимый. Он был очень заботлив, этот Джон Андреевич, как окрестил его Рикорд. Он кутал ее в шали и, когда она падала от усталости, на руках вносил в станционные здания и кормил, полусонную, с ложечки…
Ксения жила в Петербурге и все не могла осознать, почему и зачем привезли ее на другой край света. И часто, стоя у окна, глядя на грязный снег и мокрые поленницы, тихо плакала.
А потом присядет на краешек стула и откроет ветхую книгу, подаренную на прощание батюшкой. Закапанная воском книга читаная-перечитаная: "Искала я того, которого любит душа моя, искала его и не нашла его. Встану же я, пойду по городу, по улицам и площадям и буду искать того, которого любит душа моя"… Никуда она не пойдет. Судьба ее решилась в тот зимний день в Петропавловской церкви. Так думала Оксинька, сидя в полупустой, сумеречной квартире какого-то чужого дома, на чужом, покрытом слякотью и грязью Васильевском острове. А слух ее был напряжен: не прозвенит ли в сенях колокольчик?
И колокольчик звенел. И приходил Федор.
Но день отъезда в Кронштадт был близок. И близок был отъезд Кокренов в Англию. Сказать ей о своей любви? Зачем? Разве ее удержишь в России?
Федор простился с Оксинькой и уехал. Казалось, жизнь кончена.
6
Ужинали. Говорили громко, смеялись раскатисто. Коли был гусь с яблоками, наперед знали, что скажет обжора мичман Иванов:
– Эх, глупая птица: один не уберешь, двоим – мало!
Салатом денщик обносил мичмана Скрыдлова, и непременно следовало объяснение:
– Они-с не баран, траву не едят-с.
Старший в чине возглашал:
– По одной прошеной.
Выпивали.
Младший в чине объявлял:
– По одной непрошеной.
Выпивали.
Отужинав, слышали:
– По одной поминальной.
И потом – как аминь:
– По одной прощальной.
Денщик подавал трубки. Кто-то рвал бандероль карточной колоды. И, как бывало в кают-компаниях, "трень-брень с горошком":
– А что, братцы, хороша моя Марьюшка?
– Твоя? Экий бахвал! Хороша-то хороша, да не про тебя писана.
– Отчего же?
– Сиверсу приглянулась.
– Сиверсу-у-у…
– Да, Сиверсу! А он еще в корпусе молодцом был.
– Хорош молодец! Его, бывало, математик все по башке щелкал: "Болван, болван, болван!.."
– Ну, брат, матема-атик… А Марьюшке на кой черт математика?
Так в Кронштадте коротали вечера.
Семь лет назад Федор был в Кронштадте мимоездом вместе с Пушкиным. Теперь он обосновался здесь до того дня, когда начнется кампания и эскадра пойдет в практическое плавание. По обыкновению, офицеры-холостяки нанимали комнаты в обывательских домах и жили артельно.
Поручение Рылеева – "надобно стараться подготовлять кронштадтцев" – Федор помнил. Зачастую после ужина заводил в своей "артели" такие беседы, что не всем, пожалуй, были по сердцу. Однако слушали: придерживаться "либерального образа мыслей" было так же модно, как носить подстриженные наискось бачки.
Мичманы и лейтенанты, обитавшие под одной крышей с Матюшкиным, знали понаслышке о Тайном обществе. И они соглашались с Федором, когда тот говорил о необходимости для России конституционного правления.
В Кронштадте по рукам ходили крамольные стихи:
Ты скажи, говори,
Как в России цари
Правят.
Ты скажи, говори,
Как в России царей
Давят.
"Дурно правят, тиранствуют", – кивали Стогов, Иванов, Петя Скрыдлов. Дурно – это так. Но вот "давят"… Гм, случалось, "давили". Оторопь брала при этаких-то мыслях. Убить императора? Нет, сердцем они не соглашались.
– Что ж, – спросил однажды Петруша Скрыдлов, – повторить, что ли, Францию с ее Комитетом общественного спасения?
И Федор потерялся. Гильотина, кровь… Почудились отблески пожаров, свист и хохот беспощадной черни. Вспомнилась арестантская партия, шедшая в Сибирь, насмешливый окрик колодника: "Эгей, ба-а-арин!" А Стогову, Иванову, Петруше Скрыдлову вспомнилось кроткое лицо Александра. Они видели его на фрегате "Проворном", когда император поднялся на палубу, склонил голову и смиренно поцеловал руку судового священника.
Федор молчал. Нет, не о Комитете общественного спасения мечталось ему. Он мечтал о законе, перед которым равны будут все – великие и малые мира сего.
А утром барабаны били "поход". Экипаж выходил на плац. Песельники начинали:
Баталер нам выда-а-ал чарку,
Прощай, мила-ая сударка!
Матросы невесело подхватывали:
Закрепили крепче пушки,
Прощай, милая Марфушка.
Выстрела́ как завалили,
И Прасковью позабыли…
Флотские офицеры презирали фрунтовые занятия. "Матрос не солдат, – было их твердое убеждение. – Ему мерность движения и все "эфтакое" ни к чему". Но фрунтовые учения были введены строжайшим приказом.
Стогов морщился, как от зубной боли. Писарь подбегал к нему с "Воинским уставом". Лейтенант долго мусолил устав, отыскивая нужную страницу и нужные команды. С лица Эразма не сходило мученическое выражение, он махал рукой:
– Боцман! Валяй по-вчерашнему.
Били барабаны.
Федор тоже не знал сухопутных команд, кричал:
– От забора поворачивай!
Являлся иногда адъютант командира крепости, выговаривал офицерам:
– Господа, ну что же это такое? Ей-богу, господа, не миновать гауптвахты.
Гауптвахтой вице-адмирал фон Моллер жаловал часто: за то, что Матюшкин показался в городе без сабли, а на строгое замечание вице-адмирала отвечал: "Помилуйте, ваше превосходительство, какая нужда таскать эту дуру в мирное время?"; за то, что Петруша Скрыдлов, хватив лишку в питейном доме купца Синебрежцева, проникновенно исполнял под окнами фон Моллера кадетскую песню: "Мы тебя любим сердечно, будь нам начальником вечно…"
Итак, стояли в карауле, маршировали на плацу, сидели на гауптвахте.
Май разгорался медленно. Плавно, как ладьи викингов, шли тучи. Грязные волны шлепали о гранит набережной. Заплесневелой баранкой мокнул в волнах Чумной за́мок – кронштадтский карантин.
Луна обходила посты. И вместе с луной обходил часовых мичман 17-го флотского экипажа. Вон там, за тем выступом, за далью зазубренных холодных вод… Нет, нет, решено: он не будет думать о ней. О счастье странствий! Чем дальше, тем лучше. Чем труднее, тем желаннее. Путешествие было бы счастьем. Или заменой счастья.