Ватага отправилась к соборному застолью, вновь устроенному купцами. Но Пенда пропал еще возле церкви и появился лишь в самый разгар веселья, когда братина уже несколько раз прошла по кругу. Его не узнали. Холмогорцы чуть было не поднялись, чтобы выставить чужака, севшего не по чину, рядом с лучшими людьми.
Было дело, в Верхотурье Пенда стриг волосы и бороду. Но тогда его узнавали. Теперь он заявился - острижен коротко, как татарин: из-под колпака смешно торчали уши, борода, что свиная щетина, едва покрывала щеки, и только чуб русой волной спускался по щеке к плечу. Глаза казака сияли цветными каменьями и чудно светились. Он был возбужден и весел: шутил и хохотал по пустякам так, что можно было подумать, будто он опился за другим столом.
Угрюмка, надев новый зипун, освободился от чар тобольских пловчих и русалок. Теперь он похаживал с гордым видом, без смущения посматривал на девок и молодых баб. И те глядели на него приязненно. Вот только не знал он, с какой стороны подступиться, чтобы заговорить, и от того незнания хмурил брови, напускал на себя важный вид.
На память святого мученика Устина на Святой Руси рожь говорит: "Колошусь!", мужик: "Не нагляжусь!" В бесхлебном же краю люди глядели на гостей, веселились и радовались. В тот день город с посадом встречали ясачных остяков. Появился на людях и воевода. За зиму он потучнел, стал дородней и строже.
Ворота в город были распахнуты. В новой красной шубе Андрей Палицын сидел на крыльце съезжей избы. Наряженные в кафтаны и собольи шапки, рядом с ним стояли приказчик с подьячим, дети боярские, целовальники от торговых, таможенных и промышленных людей, здесь же были аманаты в цветном платье. В почетном карауле вытянулись березовские казаки с обнаженными саблями.
При подходе гостей со стен города стали палить пушки. Остяцкие и вогульские князцы были подведены под руки к воеводе. И тот поднялся им навстречу.
Каждый из князцов становился ногами на медвежью шкуру, чтобы не таить зла и быть искренним. Подручные вытащили из мешков и вложили им в руки связки соболей. Среди знавших толк в рухляди горожан прокатился одобрительный ропот.
- Примите! - сказал воевода своим людям.
Подьячий с приказчиком приняли меха, прилюдно пересчитали их и, раскрыв книгу, внесли записи на ясачные роды.
Князцы, дождавшись, когда подьячий закроет книгу, выложили еще с десяток черных соболей в поминки воеводе. Снова поднялся Андрей Палицын и объявил громко, что не велено милостивым государем, чтобы воеводы и приказчики брали поминки, но одаривать царя можно, и о том надобно вносить запись в книгу, чтобы милостивому государю было ведомо, какие роды ему верны.
Подьячий снова открыл прошнурованную ясачную книгу и внес в запись о поминочной рухляди. Тогда князцы, переговорив между собой, достали еще с полдюжины шкур да собольих лоскутов и одарили воеводу с приказчиком и подьячим - в почесть. Указа не брать подарков в почесть еще не было, и воевода их принял, щедро одарив гостей хрустальными бусами, бисером, кусками олова.
Остяков и вогулов повели в съезжую избу, где для них были накрыты столы. Народ повалил на торговую площадь. Там начинались гуляния: уже били бубны, литавры, гремели домры, гнусаво выводили песни рожки. Самые лихие и удалые из горожан да подгулявшие промышленные люди выскакивали на круг, зазывая других плясать.
Горожане и посадские, промышленные и торговые, гулящие и весь таежный люд, выбравшийся из полночных дебрей для веселья и радостей, вскоре запели, заплясали с такой удалью, будто желали добить старую или напоказ разбить новую свою обувь и уличить торговцев в плохом товаре.
Когда народное гуляние захватило всех, из застолья в съезжей избе вышли полупьяные остяцкие и вогульские аманаты. Глядя на пляшущих, они невольно задергали руками и головами в такт музыке. Молодой остяк в добротной летней малице из пыжика, с черными косами по плечам вдруг пронзительно завопил и стал скакать. Он прыгал все выше и выше. В крике его зазвучали и ярость, и остервенение, глаза полезли из орбит, а на губах выступила пена. Казаки, заметив, что дикого корчит бес, схватили его под руки и едва успокоили.
В сопровождении московских гостей на площади появились пять девок. Пенда узнал высмотренную в церкви, и показалась она ему еще краше. Будто ослеп казак, невзвидел света белого и никого вокруг, даже саму девку не видел, а только ее глаза.
Узнала ли? Мелькнуло в ее взгляде озорство и пропало, опять появилась печаль: будто винилась за что-то, не отводя грустных и ласковых глаз. Потом они стали настороженны, начали зазывать и что-то выпытывать.
Пенда сдвинул на ухо колпак, протиснулся к ней и стал выбивать дробь высокими каблуками красных сапог. Между ними кто-то скакал и прыгал, размахивал руками. Она, глядя на казака, уже тряхнула округлыми плечами, повела широкими бедрами и мелким шажком устремилась к нему.
Сколько они плясали, он не помнил. Кто-то толкал его в бок. Московский купец хлопал по плечу и что-то говорил. Кто-то пытался оттеснить. Пантелей властно и нетерпеливо отстранял всех, боясь оторваться от ее глаз. А если терял их вдруг - начинал метаться с беспокойством. Отыскав, понимал с радостью, что она этого ждала.
Он заметил только, что народу стало меньше. Потом девка всхлипнула, охнула и по-свойски повисла у него на плече:
- Уморил. Задохлась!
Он услышал ее голос, который показался чудным.
- Донец, удалой молодец, сабля востра! - снова похлопал его по плечу купец.
- Чего тебе? - досадливо спросил Пенда, не оборачиваясь.
- Приглянулась? - громко спросил тот и вдруг беспокойно обронил: - Ты что? Зелья опился?
- Чего тебе? - снова спросил Пантелей.
- Ладно! - отмахнулся купец, сдаваясь. - Растолкуй-ка молодцу все сама, Маланья.
Стала потухать заря вечерняя, поздняя полуночница. Заря утренняя, ранняя и ясная, уж заалела в той же стороне. Защемило под сердцем. Ту, что потерял под Калугой, тоже звали Малашей. Ему показалось, что эта зябко льнет к нему. Он осторожно коснулся ее руки. Она не вздрогнула стыдливо, не отпрянула. Осмелев, Пенда взял ее за руку, сладостно ощутив тепло ладони. Снова очнулся и понял, что уводит ее от торговой площади к реке. Маланья мотала головой и свободной рукой, отгоняя комаров и роящуюся мошку.
"К реке нельзя!" - лихорадочно подумал казак и понял вдруг, что идти некуда. Он повернул обратно, к гостиному двору, где еще сонно попискивали гудки и, будто зевая, звенели струны. Маланья послушно шла за ним.
- Ты чья? - спросил наконец.
- А посадская с Ярославля! - охотно ответила она и бойко заговорила: - Дед помер, отца убили, брат где-то воюет. Нас трое сестер с матерью жили у дяди. А у него своих две девки. От нас одни убытки. Женихов перебили. На каждого увечного - десяток перестарок. А царь дозволил увозить девок в жены сибирским казакам. Купец московский и взялся отвезти в Сибирь, выдать замуж за хорошего человека. Вот и поехала! Дому облегчение.
- А как встретишь суженого, к кому свататься? На Ярославль ехать? - спросил Пенда подрагивавшим голосом.
- Зачем на Ярославль! - Маланья весело толкнула его локтем в бок, показывая свое расположение. - К купцу! Он все расходы на себя взял. Еще и дому оставил полтину откупа.
- Так ты - кабальная? - со страхом спросил он и больно сжал ее ладонь.
- Нет! - ответила она, морщась, не вырывая руки. - Кабалы на себя я не давала. Но чтобы выйти за того, кто приглянется, по добру, надо отдать купцу семь рублей. Он меня второй год содержит.
Удалая казачья головушка лихорадочно заработала - где взять столько денег? Его покрутная доля была выкуплена за пять рублей. Часть денег потрачена. Какая-то копейка перепадет после продажи шитика.
- А я тебе люб? - спросил, вскидывая глаза, в которых еще блистали судороги вдохновения и восторга.
Маланья зарделась, опустила голову и ничего не ответила.
- Люб? - настойчивей спросил он и жадно впился глазами в ее подрагивавшие губы. Она стыдливо прикрыла их рукавом и подняла сияющие глаза. Рукав медленно опустился к подбородку. Как изможденный жаждой - к роднику, Пантелей осторожно прильнул к ее губам своими обветренными, выстриженными и почувствовал, как она по-бабьи страстно застонала, как ненароком прильнула к нему грудью. "Найду деньги! - подумал. - Моя будет!"
Едва он оторвался от полюбовной своей девицы, она положила голову ему на плечо и, чуть всхлипывая, тихонько запела:
Уж я со вьюном хожу, с золотым хожу.
Я не знаю, куда вьюн положить!
Положу я вьюн на правое плечо!
Я ко молодцу, ко молодцу иду.
Поцелую да и прочь уйду!
Он ласково прижался к ее голове щекой и подпел:
Целуй, Дрема, целуй, Дрема,
Целуй, Дрема, по любви!
Они тихо рассмеялись, поцеловавшись весело и радостно.
Припомнилось казаку, что и прошлый раз, когда его присушила девка, ставшая женой, удалая жизнь, в которой он не задумывался о деньгах и доходах, вдруг превратилась в нескончаемую нужду и суету.
Он забыл думать, что никто не видел его венчанной жены мертвой. Доброхоты злословили, что бежала с богатым ляхом пана Ржевского. "Пока втолкуешь здешнему попу… - подумал с раздражением о новых нуждах в деньгах. - Тоже не даром".
Что дозволено воину, не дозволено пахарю. Он опять сжал девичью руку. Маланья приглушенно охнула. Пенда опомнился, повел ее к посаду, к Успенской церкви.